Кирпич с антенной

    В девяносто шестом году деньги в нашей стране вели себя как нервный пассажир в переполненном трамвае: постоянно двигались, всем мешали и никак не могли найти себе место.
    Зарплату нам задерживали. Это было нормой — не исключением, не форс-мажором, а именно нормой, таким же неизменным фактом бытия, как смена сезонов или характер тещи. В бухгалтерии на вопрос «когда?» отвечали уклончиво, с видом людей, которые знают правду, но берегут вас от нее из гуманных соображений. «Скоро», — говорила Валентина Петровна, не отрываясь от калькулятора. Калькулятор при этом трещал с таким остервенением, словно тоже нервничал.
    Деньги, когда все-таки приходили, немедленно нужно было куда-то деть. Не потратить — именно деть. Спрятать от инфляции, как прячут варенье от детей: подальше, понадежнее, желательно в нескольких местах сразу. Мой сосед Василич конвертировал все в доллары и держал их в банке из-под кофе «Чибо» на антресолях. Он говорил об этом с таким видом, будто изобрел принципиально новый финансовый инструмент.
    — Главное, Витя, — говорил он мне на лестничной площадке, понизив голос до конспиративного шепота, хотя вокруг не было никого, кроме кота Мурзика, — главное — не в Сбербанк. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.
    — Почему? — спросил я, хотя и сам примерно догадывался.
    — Потому что Сбербанк, — он сделал паузу, подбирая слово, — думает о тебе в последнюю очередь. Он думает о себе. А банка из-под «Чибо» думает только о тебе.
    Я не стал спорить с философией банки.
    Люда, тем временем, разработала собственную экономическую модель. Она называлась «купить сейчас, пока не подорожало». Логика была железная: если сегодня гречка стоит столько, а завтра будет стоить больше, то гречку нужно купить сегодня. Много гречки. Очень много.
    — Люда, — сказал я однажды, обнаружив, что антресоли, где раньше жили лыжи и елочные игрушки, теперь заняты стратегическим запасом круп, — у нас там двадцать килограммов гречки.
    — Двадцать два, — поправила она. — Я еще взяла рис.
    — Мы вдвоем. Нас двое.
    — Пока.
    Я решил не уточнять, что она имела в виду. Некоторые вопросы в браке мудрее не задавать.
    К слову о бартере. Бартер в те годы был не экономическим термином, а образом жизни. Наш институт однажды получил зарплату мукой. Не метафорически — буквально. Пятидесятикилограммовые мешки, которые нужно было самостоятельно грузить и везти домой. Геннадий ехал в метро с мешком муки на плече и видом человека, которого это нисколько не удивляет. Пассажиры расступались. Кто-то из вежливости предложил помочь. Геннадий отказался с достоинством.
    — Я сам, — сказал он. — Это моя зарплата.
    Дома он три месяца пек блины. Его жена к концу второго месяца смотрела на блины с такой смесью усталости и покорности судьбе, с какой, наверное, смотрели на горизонт первооткрыватели Антарктиды.
    Меня лично миновала мука, зато однажды нам выдали часть аванса талонами на бензин. У меня не было машины. У Геннадия тоже. Мы стояли с этими талонами и молча смотрели друг на друга.
    — Продадим, — сказал Геннадий наконец.
    — Кому?
    — Найдем кому. Это же бензин. Бензин всем нужен.
    Нашли. Какой-то человек у метро купил талоны за наличные, причем с таким видом, будто оказывал нам одолжение. Деньги мы немедленно потратили. На гречку — куда же еще.
   
    Телевизор в девяностые был членом семьи. Причем членом семьи нервным, непредсказуемым и склонным к драматизму — как тот родственник, которого все немного боятся и которого невозможно не слушать.
    У нас стоял «Рубин». Советский, прямоугольный, весом примерно как небольшой сейф, умноженный на двадцать. Он работал безупречно, если не считать того, что у него периодически уплывал цвет — и все лица на экране приобретали оттенок незрелого авокадо. Дикторы новостей становились зелеными, что, в общем-то, не противоречило содержанию новостей.
    Новости мы смотрели каждый вечер. Это была не привычка — это был ритуал, почти религиозный. Сесть. Включить. Приготовиться к тому, что мир снова оказался сложнее, чем ты думал с утра.
    Люда смотрела новости с выражением человека, который читает медицинскую энциклопедию в поисках симптомов: напряженно, внимательно и с нарастающим ощущением, что все плохо. Особенно ее беспокоил курс доллара, который диктор сообщал голосом опытного хирурга — ровно, без интонаций, словно и сам давно перестал удивляться.
    — Опять вырос, — говорила Люда.
    — Вырос, — соглашался я.
    — Что нам теперь делать?
    Я думал секунду.
    — Купить гречки?
    — Уже купила.
    В программе передач девяностые выглядели как коктейль, смешанный в темноте человеком без вкуса. Между заседанием Госдумы и сводкой криминальных новостей мог стоять мексиканский сериал — и это воспринималось как норма. «Просто Мария» шла пять раз в неделю, и в нашем подъезде в это время стихала жизнь. Тетя Нина с третьего этажа однажды не вышла на собрание жильцов — именно потому, что Мария наконец-то узнала правду о своем происхождении. Председатель домкома был возмущен. Остальные жильцы — нет. Они тоже не вышли.
    Геннадий «Просто Марию» не смотрел принципиально. Он вообще относился к телевизору с подозрением, как к источнику информации, которую кто-то специально отбирал для него, не спросив его мнения. В этом он был, пожалуй, прав — просто лет на двадцать раньше всех остальных.
    — Витя, — говорил он, — ты замечал, что в новостях всегда объясняют, что происходит, но никогда — почему? И тем более — что с этим делать?
    — Замечал, — отвечал я.
    — Это не случайно.
    — Витя, ты становишься параноиком.
    — Я становлюсь реалистом. Это больнее, но зато дольше работает.
    Рекламу в девяностые я воспринимал как отдельный жанр народного творчества. «МММ» обещало всем светлое будущее с такой убедительностью, что хотелось немедленно стать Леней — простым, доверчивым, в клетчатой рубашке. Василич с четвертого этажа вложил туда деньги. Потом долго не выходил из квартиры, ссылаясь на грипп. Грипп длился полгода.
    Я не вложил. Не потому что был умнее — просто в тот момент зарплату задержали, и вкладывать было нечего. Это был, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда задержка зарплаты спасла меня от серьезной глупости. Я испытал к бухгалтерии кратковременное теплое чувство, которое, впрочем, быстро прошло.
    «Рубин» работал до девяносто девятого, потом изображение начало двоиться — дикторы расщепились на два полупрозрачных силуэта, как привидения самих себя. Мы купили новый телевизор — корейский, плоский, с пультом на двадцать кнопок.
    Люда долго изучала пульт.
    — Зачем здесь столько кнопок? — спросила она.
    — Прогресс, — ответил я.
    — А новости от этого лучше стали?
    Я подумал.
    — Нет. Но зато они теперь зеленые только когда хотят, а не постоянно.
    Люда кивнула. Это ее, кажется, устроило.
   
    Так и жили. Телевизор зеленел, деньги двигались, гречка копилась. Мир становился все сложнее, а мы — все изобретательнее. И именно в этот момент, когда изобретательность достигла своего потолка, в мою жизнь вошла «Моторола».
    По жизни я — инженер-гидротехник. Моя работа заключается в том, чтобы убеждать воду вести себя прилично, не подмывать опоры мостов и не превращать подвалы новостроек в миниатюрные Венеции. Логика, точность, расчеты — вот мой мир. Но в девяносто шестом году логика сбежала, хлопнув дверью, и оставила меня один на один с этим телефоном.
    Но это был не совсем телефон. Это был монолит.
    Представьте себе кирпич, который кто-то из милосердия снабдил антенной и крошечным, как амбразура в тюремной камере, дисплеем. Я купил его, потому что в нашем цеху считалось: если у тебя нет связи, ты не человек, а просто говорящая функция. Своего рода продвинутый кофейный аппарат. Мой коллега, старый интриган Геннадий, до сих пор носил пейджер, пристегнутый к ремню, и смотрел на мой мобильный с такой смесью презрения и зависти, будто я только что прилюдно совершил акт экзорцизма над здравым смыслом.
    — Знаешь, Витя, — сказал Геннадий, когда я впервые принес этот черный кусок пластика в проектное бюро, — он выглядит так, словно им можно забивать сваи. Ты уверен, что он не начнет стрелять при нажатии на кнопку вызова?
    Я промолчал. Я был занят тем, что пытался найти место, где это чудо техники соизволит показать хотя бы одну «палочку» — этот священный грааль цифровой эпохи.
    Офис у нас был в сталинке с толщиной стен, способной выдержать прямое попадание авиабомбы. Внутри кабинета связь была концепцией абстрактной, как честность на выборах. Я бродил по коридорам, вытянув руку вверх, как будто собирался вызвать дождь, или как заправский пророк, у которого внезапно закончились пророчества, и он пытается поймать хоть какой-то сигнал свыше.
    Коллеги косились. Уборщица тетя Зина, чья швабра была старше нашего первого президента, крестилась, проходя мимо. Наверное, думала, что я пытаюсь настроить телевизор на трансляцию из ада.
    В конце концов, я нашел его. Святой Грааль. Это был крошечный пятачок в мужском туалете, прямо над фановой трубой, где, если встать на цыпочки и наклонить голову под углом в сорок пять градусов к созвездию Кассиопеи, на экране проступал долгожданный символ. Сигнал. О, это было блаженство.
    Я стоял там, вдыхая ароматы освежителя «Морской бриз», который в этом помещении звучал как злая насмешка, и чувствовал себя богом технологий.
    — Алло? — прошептал я в пустоту кафельных стен.
    — Витя? Ты в туалете? — голос жены звучал как-то подозрительно плоско. — Почему ты всегда отвечаешь из туалета?
    — Это вопрос приема, дорогая, — ответил я, стараясь не пошевелиться, чтобы не потерять связь с космосом. — Или даже вопрос эволюции.
    — Послушай, купи хлеба. И, ради всего святого, не звони мне больше оттуда. Это… негигиенично.
    Связь оборвалась. Батарея, которая обещала мне неделю работы, предательски мигнула и погасла. Просто сдохла. Как человек, который выдохнул последний раз, но потом вспомнил, что ему еще нужно дожить до обеда. Я остался стоять в туалете, сжимая в руке бесполезный кусок пластика, чувствуя, как внутри меня медленно, но верно гаснет цивилизация.
    Это было странное время. Время, когда мы верили в пиксели больше, чем в людей. Время, когда ты мог полчаса искать идеальную точку в пространстве, чтобы услышать в трубке помехи, принимая их за голос прогресса.
    Геннадий зашел в туалет, посмотрел на меня, на мою опущенную руку с «Моторолой» и хмыкнул.
    — Ну что, пророк? Кассиопея сегодня не в духе?
    — Батарея, — буркнул я, выходя в коридор.
    — А я тебе говорил, — он похлопал себя по пейджеру. — Мой верный слуга не требует подзарядки от созвездий. Он просто ждет. Как и мы все.
    В этом была вся суть девяностых. Мы все чего-то ждали. Мы стояли в очередях, в туалетах, на балконах, в надежде, что мир наконец-то станет четким и понятным. Но он становился только тяжелее, как мой «кирпич» в кармане пиджака, который оттягивал его вниз, напоминая о том, что статус всегда имеет свой вес. И чаще всего этот вес — лишний.
   
    Зарядное устройство к «Мотороле» весило почти столько же, сколько сама «Моторола». Это был увесистый черный трансформатор с проводом, который вечно путался, как мысли Геннадия на планерке. Я носил его в портфеле, и портфель приобрел стратегический вес — примерно как чемодан дипломата, только вместо судеб народов внутри лежали расчеты по дренажу и зарядник от телефона, которым можно было, по ощущениям, заряжать трамвай.
    Дома жена Люда смотрела на зарядник с нескрываемым подозрением.
    — Витя, — сказала она однажды вечером, пока я колдовал над розеткой, — у нас на кухне теперь живет это. Оно занимает половину столешницы. Я больше не могу ставить туда чайник.
    — Это инвестиция в будущее, — ответил я, не отрываясь от процесса.
    — В чье будущее? Твоего телефона? У него будущего нет. Он умирает каждые три часа.
    Она была права. «Моторола» умирала регулярно, с достоинством, как аристократ на гильотине. Без предупреждения, без прощальных записок. Просто — тихий писк, мигание экрана, и все. Цивилизация заканчивалась, не договорив.
    Я прочитал инструкцию. Точнее, я попытался прочитать инструкцию. Она была написана на пяти языках, ни один из которых не был русским, что само по себе являлось метафорой всего, что происходило в стране в тот период. Страна тоже существовала пока без русскоязычной инструкции. Все как-то догадывались — методом тыка, интуиции и народной смекалки, которая у нас, судя по результатам, работала примерно как мой телефон в сталинке.
    Из немецкого текста я разобрал слово «akku» и решил, что это, скорее всего, аккумулятор, а не имя немецкого инженера, который меня проклял.
    Настоящие испытания начались, когда мне понадобилось позвонить по делу.
    Был октябрь. Мы проектировали дренаж под новый торговый центр в Купчино, и подрядчик — некий Виталий Борисович, человек с лицом бульдога и повадками средневекового барона — требовал связи. Немедленной. Постоянной. Желательно телепатической.
    — У тебя же мобильный? — сказал он мне при первой встрече таким тоном, каким говорят «у тебя же есть совесть?» — Ну вот и звони. Я всегда на связи.
    Виталий Борисович, как выяснилось впоследствии, «всегда на связи» означало: с девяти до девяти тридцати по нечетным средам, при юго-западном ветре, если Меркурий не в ретрограде.
    Я звонил ему из туалета — там, над фановой трубой, у моей сигнальной точки. Я звонил с балкона, высунувшись по пояс, пока соседка снизу смотрела на меня с нарастающим беспокойством. Я нашел, что в нашем дворе есть специальное место — у трансформаторной будки, рядом с тополем, — где ловило устойчиво. Два деления. Настоящее богатство.
    Я стоял у этого тополя в ноябре, в пальто, с «Моторолой» у уха, пока Виталий Борисович объяснял мне, что грунтовые воды — это не моя проблема, а проблема природы. И что природа должна сама разобраться со своими водами, желательно до сдачи объекта.
    — Виталий Борисович, — сказал я терпеливо, — грунтовые воды не читали ваш график. Они вообще ничего не читают. Они просто идут вниз. Это их работа.
    — А ваша работа — сделать так, чтобы они шли вниз в правильном направлении! — рявкнул он.
    — Я именно это и предлагаю. Дренажная система по периметру, отсечной дрен на —
    Связь оборвалась.
    Я посмотрел на экран. Батарея. Опять.
    Тополь равнодушно скрипел над головой. Где-то в отдалении лаяла собака. Я убрал «Моторолу» в карман и медленно пошел домой — за зарядником, за терпением, за верой в прогресс, которая в тот вечер располагалась примерно там же, где и сигнал: то есть нигде.
    Геннадий, тем временем, процветал.
    Его пейджер жил долго и счастливо. Геннадий получал сообщения — короткие, нечеловечески лаконичные, как телеграммы эпохи войн — и отвечал с таксофона, невозмутимый как буддийский монах, который давно принял непостоянство мира и даже немного им наслаждается.
    — Слушай, — сказал я ему однажды, — тебя не раздражает? Ты не можешь ответить немедленно.
    — Именно поэтому меня это и не раздражает, — ответил он, подняв палец. — Витя, ты не понимаешь главного преимущества пейджера. Пока человек идет искать таксофон, он успевает подумать — а нужно ли ему вообще отвечать. И чаще всего выясняется, что не нужно.
    Я смотрел на него и думал, что Геннадий, пожалуй, самый технологически продвинутый человек в нашем бюро. Он просто продвинулся в другую сторону.
    К концу девяносто шестого у меня выработался целый ритуал.
    Утром — зарядка аппарата. Это занимало столько же времени, сколько у меня уходило на завтрак, и примерно столько же душевных сил. Я смотрел на индикатор зарядки с тем же выражением, с каким смотрят на капельницу: ну давай, давай, наполняйся.
    Потом — проверка сигнала в офисе. Ритуальный обход по коридорам с поднятой рукой. Коллеги уже привыкли. Новенький чертежник Костик первое время пугался, потом начал здороваться. «Доброе утро, Виктор Семенович. Сегодня Кассиопея как?»
    «Средне», — отвечал я с достоинством.
    Потом звонки. Каждый звонок был маленьким подвигом — логистическим, территориальным, почти военным. Найти точку. Удержать связь. Договорить до конца мысли, пока батарея не капитулировала.
    Однажды я проводил совещание прямо из туалета — стоя над фановой трубой, держа в одной руке телефон, в другой — распечатанный план дренажной системы. Виталий Борисович орал в трубку о сроках. Я орал в ответ о геологии. Тетя Зина открыла дверь, заглянула, закрыла дверь. Я слышал, как она потом рассказывала на кухне: «Там Виктор Семенович опять разговаривает с кем-то невидимым. Громко. С чертежами».
    Невидимый мир был реален. Просто располагался над фановой трубой.
   
    В феврале девяносто седьмого мне купили новую батарею.
    Это было событие. Батарея держала заряд почти пять часов — невероятный, почти неприличный срок по меркам того времени. Я ходил по офису с ощущением человека, которому только что поставили новое сердце. Легкое. Незаметное. Работающее.
    Геннадий осмотрел новую батарею с видом судебного эксперта.
    — Пять часов, говоришь.
    — Пять часов, — подтвердил я.
    — А потом?ы
    — А потом заряжаю.
    Он помолчал. Покачал головой.
    — Витя, ты понимаешь, что ты стал рабом прибора, которому нужно помогать жить? — он снова похлопал по пейджеру. — Мой не требует ничего. Он просто есть.
    — Зато мой разговаривает, — парировал я.
    — Люди тоже разговаривают, — заметил Геннадий. — И что? Много пользы?
    Крыть было нечем. Я убрал батарею в стол и пошел за кофе.
    Прошло время. Пришли другие телефоны — легкие, как мыльницы, с цветными экранами и мелодиями, которые пищали в транспорте у всех одновременно, создавая что-то среднее между музыкой и пыткой. «Моторола» осела в ящике стола, потом переехала в антресоли, потом — на дачу, где служила пресс-папье для стопки старых «Огоньков».
    Но иногда, особенно осенью, когда мокрый тополь во дворе скрипит под ветром, я вспоминаю то ноябрьское стояние у трансформаторной будки. «Моторола» у уха. Два деления. Виталий Борисович орет про природу и ее воды. И такое странное, необъяснимое чувство — что ты первопроходец. Что вот этот сигнал, пробивающийся сквозь сталинские стены и октябрьский туман, — и есть та самая дорога в будущее, которое обязательно наступит.
    Наступило.
    Только Геннадий оказался прав.
    Люди разговаривают много.
    Пользы — средне.
    Зато теперь батареи держат двое суток.
    Правда, не у всех.
    Прогресс.