Нулевой пациент
Апрель. Год второй.
Полгода — именно столько потребовалось Паше и его нейросети, чтобы марсианский слой прошивки перестал сопротивляться и начал, наконец, вести себя прилично. Первые два месяца ушли на то, что Паша называл «уговорами» — модель обучалась медленно, откатывалась, и целевая функция счастья регулярно проигрывала более старой, зашитой еще для будущих колонистов логике выносливости и подавления тревоги: система упорно считала, что человеку полезнее меньше чувствовать, чем больше быть довольным. Каждый третий прогон заканчивался тем, что Паша называл «рецидивом марсианства» — модель, обученная было на человечность, вдруг снова начинала гасить эмоциональные реакции подряд, без разбора, будто где-то в глубине архитектуры сидел упрямый инженер НАСА, отказывавшийся уходить с рабочего места. «В представлении этого воображаемого инженера идеальный человек будущего представлял собой нечто среднее между холодильником и очень вежливой табуреткой», — меланхолично размышлял Антон, глядя на бесконечные столбцы ошибок. — «Никаких слез, никаких глупых надежд. Только чистый, бесперебойный функционал в условиях космического вакуума».
— Она опять решила, что мне полезнее не грустить о разводе родителей, чем разобраться с этим по-человечески, — сообщил Паша как-то утром, разглядывая очередной лог с выражением человека, у которого чужой алгоритм регулярно ставит диагноз его собственной биографии. — Спасибо, но у меня нет развода родителей. У меня вообще родители, слава богу, вместе. Просто модель зачем-то это предполагает по умолчанию.
— Значит, у нее богатое воображение, — сказал Антон. — Не самое худшее качество для будущей системы, отвечающей за человеческое счастье.
«В конце концов, если алгоритму нужно выдумать тебе парочку детских травм, чтобы потом красиво их купировать и отчитаться об успешной стабилизации фона — кто мы такие, чтобы мешать искусственному интеллекту зарабатывать свои бонусы?» — подумал Антон, разглядывая синеватый отсвет монитора на осунувшемся лице Паши.
К третьему месяцу Паша перестал спать по-человечески и начал спать урывками между итерациями, которые запускал на ночь и проверял утром с той же обреченной надеждой, с какой проверяют лотерейный билет. Марта, заходившая по утрам проверить серверную, привыкла заставать его в одном и том же положении — лицом в стол, рядом остывшая калебаса, монитор мигает результатами очередного прогона, — и в какой-то момент начала оставлять рядом с клавиатурой печенье, никак это не комментируя, будто подкармливала не коллегу, а какое-то полезное, но не вполне разумное животное, случайно поселившееся в лаборатории. «Такими темпами Паша эволюционирует в новый вид сисадмина — питается исключительно сахаром, общается короткими системными гудками и видит сны исключительно в шестнадцатеричном коде», — Антон мысленно прикинул стоимость ветеринарного обслуживания для ведущих программистов, но Кроули наверняка уже заложил это в страховку.
— Ты в курсе, что это называется трудоголизм, а не преданность делу? — спросила она однажды, застав его в третьем часу ночи.
— Это называется дедлайн, который сам себе назначил, потому что настоящих дедлайнов Майкл мне устанавливать не доверяет, — ответил Паша, не отрываясь от графика. — Он говорит, что доверяет мне только процесс, а не сроки. Не знаю, комплимент это или диагноз.
К пятому месяцу графики сходимости наконец выровнялись, а сам Паша стал напоминать человека, который слишком долго воспитывал упрямого подростка и уже не помнит, ради чего все это затевалось. Антон в те недели заглядывал в лабораторию почти каждый вечер — не потому, что от него требовалось техническое участие (Паша к тому моментом знал архитектуру модели лучше, чем сам Антон знал когда-либо), а потому, что ему казалось важным быть рядом с человеком, который практически в одиночку боролся с последствиями чужой, марсианской идеологии, зашитой в металл и код за много тысяч километров отсюда. «Они создавали чип для мертвой пустыни, а мы пытаемся научить его жить в южном порту под звуки танго», — думал Антон, вдыхая сквозь приоткрытое окно сырой океанский воздух. — «Неудивительно, что железо сопротивляется. У него культурный шок».
— Знаешь, что самое странное, — сказал Паша в тот вечер, когда последний прогон дал наконец стабильный результат, тот вечер, когда все цифры на экране одновременно перестали дрожать и легли в ровную, спокойную линию. — Мне почти жалко ее отпускать в прод. Столько сил вложено в то, чтобы она перестала готовиться к одиночеству в открытом космосе — а теперь мы просто выключим тренировочный режим и все, и она пойдет работать, как будто ничего этого не было.
— Родительский синдром, — сказал Антон. — У программистов бывает. Обычно проходит после первого критического бага в проде.
— Обнадеживает.
— Я и не обещал, что будет легче. Я обещал, что будет честно.
Дата первой имплантации была назначена сразу же, как только Паша прислал финальный отчет — без долгих согласований, без совещаний с привлечением внешних консультантов, которых Майкл в другой ситуации непременно бы созвал ради одной только фотографии для пресс-релиза. На этот раз обошлись без прессы вовсе — по настоянию Антона, который сформулировал это одним предложением на летучке: «Сначала проверим на живом человеке, потом будем рассказывать миру, какие мы молодцы».
«И раз уж мы решили ставить опыты на людях, логично начать с того, кого в случае катастрофы будет проще всего заменить. То есть с автора архитектуры», — иронично резюмировал про себя Антон, подписывая график операции.
Утром того дня, на который назначили первую имплантацию, город за окном лаборатории жил своей обычной, ничем не потревоженной жизнью — так, будто рядом не готовились вживить человеку интерфейс, способный переписать саму архитектуру его настроения. На рыночной площади в центре Колонии старуха раскладывала на прилавке инжир с методичностью человека, для которого спешка была понятием, слышанным исключительно от туристов; рядом сосед торговал вяленой рыбой, разложенной так аккуратно, будто это были не продукты, а экспонаты небольшого частного музея. Пахло солью, дымом от жаровни на углу и почему-то ванилью — источник запаха Антон так и не установил ни разу за все время жизни в городе, хотя не переставал искать его взглядом каждое утро по дороге на работу, из чистого упрямства. «Возможно, так пахнет само уругвайское безделье», — подумал он, наблюдая за ленивым полетом жирной чайки. — «Сладкий, липкий аромат абсолютного отсутствия амбиций. Майкл должен его ненавидеть».
Он купил у старухи кофе — крепкий, приторный, в пластиковом стаканчике, который здесь почему-то называли «вазито», — и она долго отсчитывала сдачу, разглядывая каждую монету по отдельности, прежде чем протянуть ее через прилавок, будто монеты, как и все прочее в этом городе, заслуживали того, чтобы на них смотрели дольше секунды.
— Muy rápido, no es bueno, — сказала она, заметив, как Антон посмотрел на часы. Быстро — это нехорошо.
Он не стал спорить. Отчасти потому, что не был уверен, что его испанского хватит для дискуссии о философии времени, отчасти потому, что за последние полгода начал подозревать: она права, а вся его компания как раз и строит машину, единственная цель которой — сделать «быстро» синонимом «хорошо» для всей планеты разом.
«Мы продаем супер-эго по подписке», — горько усмехнулся Антон, делая глоток приторного сиропа, который местные упрямо именовали эспрессо. — «А эта женщина бесплатно обладает тем, чего наши будущие клиенты не купят ни за какие миллионы. Душевным покоем наедине со своим спелым инжиром».
В лаборатории его уже ждали — не в смысле операционного стола, до этого оставалось еще несколько часов, а в смысле команды, которая с утра собралась в общей зоне отдыха с тем нарочито будничным видом, каким люди маскируют волнение, когда не хотят, чтобы это волнение заметили. Марта варила себе третий кофе подряд, хотя обычно ограничивалась одним. Чен методично протирал очки, хотя они и без того были чистыми. Кроули читал новости на планшете с преувеличенным интересом к статье, которая, судя по заголовку на экране, была посвящена ценам на недвижимость в Монтевидео — теме, которой Кроули прежде не интересовался ни разу. «Если Кроули начал изучать цены на землю, значит, он уже просчитывает стоимость моих похорон в уругвайской земле и то, как списать это на представительские расходы», — отметил Антон, проходя мимо его кресла.
— Все свободны, между прочим, — заметил Антон, ставя стаканчик на стол. — Операция не в общественном центре.
— Мы работаем, — сказала Марта, не поднимая глаз от кофемашины.
— Ты варишь кофе, который сама не собираешься пить, ты его уже два раза выливала.
— Это называется подготовка рабочего процесса к стрессовой ситуации, — сказала Марта с достоинством человека, который только что придумал термин специально для этого случая.
— Я, кстати, тоже нервничаю, — признался Чен, не отрываясь от очков. — По статистике, восемьдесят процентов первых внедрений новых медицинских технологий сопровождаются как минимум одним непредвиденным осложнением.
— Спасибо, Чен, очень своевременная статистика.
— Я готовлю тебя морально.
— Ты готовишь меня к панике, это разные вещи.
Разговор с Майклом случился накануне вечером, в кабинете Антона, и был короче, чем Антон ожидал, но упрямее, чем он рассчитывал. Майкл влетел без стука, как влетал всегда, и с порога заявил тоном, не терпящим обсуждения:
— Я передумал. Первым должен быть я.
— Мы это уже обсуждали месяц назад.
— Месяц назад у нас не было готовой прошивки. Теперь она готова, и я снова обдумал этот вопрос, и пришел к тому же выводу, что и в первый раз, только увереннее.
— Тогда у тебя было плохое обоснование, — сказал Антон, откладывая ноутбук. — Оно не улучшилось от того, что ты произнес его дважды.
Майкл начал расхаживать по кабинету с энергией человека, которому только что подтвердили дату собственной свадьбы, — привычка, которую Антон научился распознавать как верный признак того, что спор впереди долгий.
— Первым должен быть я, — повторил он. — Я лицо компании. Если что-то пойдет не так, мир должен увидеть, что я сам готов рискнуть первым — до того, как рисковать придется кому-либо еще.
— Если что-то пойдет не так, — сказал Антон, — мир должен увидеть человека, который написал код, и, соответственно, единственного, кто способен понять, что именно пошло не так, а не просто картинно упасть на камеру во время пресс-конференции, которую ты неизбежно захочешь организовать.
— Ты говоришь как инженер.
— Я и есть инженер, Майкл. В этом и разница между нами: ты продаешь будущее, а я должен в нем жить, прежде чем продавать его кому-то еще. Триста пятьдесят человек ждут от меня гарантии. Я не могу дать гарантию на то, чего сам не почувствовал.
— А если тебе там что-то не понравится? — спросил Майкл, впервые за разговор остановившись. — Что тогда? Ты передумаешь насчет всего проекта из-за собственных ощущений?
— Именно поэтому первым должен быть я, а не ты, — сказал Антон. — Ты бы не передумал ни при каких ощущениях. Тебе нужен кто-то, кто способен передумать, чтобы было кому вовремя сказать «стоп», если понадобится.
Майкл долго молчал, что для него самого по себе было редкостью, достойной отдельного упоминания в анналах их партнерства.
— Ты боишься? — спросил он наконец, и в вопросе впервые за весь разговор не было ни капли риторики.
— Я архитектор, — сказал Антон. — Мне положено бояться. Это единственное, что отличает хороший релиз от катастрофы: у катастрофы обычно не было человека, который боялся заранее.
Майкл ничего не ответил, но на следующее утро, когда Антон вошел в операционный блок, он уже был там — сидел в углу, непривычно тихий, без телефона в руках, что вообще было для него почти клиническим случаем, — и впервые за все их знакомство выглядел не как человек, продающий будущее, а как человек, который вдруг осознал, что у будущего есть цена, и цену эту сейчас будет платить кто-то конкретный, а не абстрактное человечество где-то за горизонтом.
«Потрясающее зрелище», — Антон мысленно зааплодировал. — «Майкл без айфона — это как всадник без головы, только гораздо более потерянный. Кажется, он всерьез пытается сообразить, как выразить скорбь на лице без использования смайликов».
Алехандро готовился к операции с той же невозмутимостью, с какой готовился ко всему остальному — методично, без единого лишнего слова, будто вживление интерфейса в человеческий мозг было для него не более примечательным событием, чем замена масла в машине. Он разложил инструменты в строгом порядке, известном, судя по всему, ему одному, дважды перепроверил показания стерилизатора — того самого, который перенастраивал сам еще в первую неделю, — и лишь после этого повернулся к Антону, лежавшему на операционном столе с выражением человека, старающегося выглядеть спокойнее, чем есть на самом деле. «Хирургический инструмент Алехандро блестит так ярко, будто его полировали слезами предыдущих пациентов», — Антон невольно сглотнул, разглядывая пугающе длинную иглу.
— Подпишите здесь, — сказал Алехандро, протягивая планшет с формой согласия. — И здесь. И вот тут распишитесь еще раз, что понимаете риски, хотя, если честно, никто их толком не понимает, включая меня.
— Обнадеживающую формулировка для медицинского документа.
— Я хирург, а не рекламный агент, — сказал Алехандро. — Рекламный агент у вас в углу сидит, вон он, молчит непривычно тихо для себя.
Майкл, услышав это, попытался изобразить улыбку, но получилось не вполне убедительно.
— Волноваться будете? — спросил Алехандро у Антона, уже натягивая перчатки.
— А должен?
— Нет, — сказал Алехандро. — Но обычно волнуются все, кроме тех, кому положено. Так что вопрос был не медицинский, а из вежливости.
Из колонок в углу операционной уже играл Пьяццолла — та же музыка, что звучала здесь при каждом визите Алехандро, тягучая и одновременно нервная, будто сама была написана человеком, который знал что-то важное о балансе между дисциплиной и хаосом. Антон подумал, что через несколько минут это будет последнее, что он услышит как человек, еще ни разу не переписанный собственным программным продуктом, — и мысль эта показалась ему одновременно смешной и слишком точной, чтобы ее захотелось проговорить вслух. «Умереть под аргентинское танго во время нелегальной трепанации черепа в уругвайском порту. Пожалуй, в моем резюме это будет самый яркий пункт. Жаль, Кроули не разрешит опубликовать его на LinkedIn».
— Руки должны двигаться в ритме, — напомнил Алехандро, заметив его взгляд в сторону колонок, — а не думать о ритме. Это касается и пациентов тоже. Постарайтесь не думать.
— Это довольно сложная просьба для человека, чья профессия — думать.
— Значит, будет хорошая тренировка, — сказал Алехандро, и это была последняя фраза, которую Антон услышал перед тем, как маска легла на лицо, а голоса вокруг начали растворяться в ровном, безучастном гуле наркоза.
«Главное, чтобы Алехандро на сложном пассаже скрипки не решил сымпровизировать у меня в левом полушарии», — вяло подумал Антон, чувствуя, как сознание медленно, но неотвратимо соскальзывает в ледяной, стерильный омут.
Последней осознанной мыслью Антона было то, что три года назад он написал для ядра системы функцию валидации, которую с тех пор ни разу не рефакторил, и что это, вероятно, к лучшему, потому что он совершенно не помнил, как она работает.
Первая мысль, которая пришла к нему после того, как сознание вернулось, была не о величии момента, не о человечестве, не о будущем без страданий. Первая мысль звучала с ясностью человека, только что получившего доступ к новому, невероятно мощному инструменту, и тут же нашедшего ему самое приземленное применение из всех возможных: «Функция валидации на строке двести двенадцать в модуле аутентификации написана отвратительно, и ее нужно переписать сегодня же».
Следом чип, будто восприняв это как официальный запрос, вежливо предложил четыреста семнадцать вариантов рефакторинга, отсортированных по эффективности, с кратким резюме преимуществ каждого варианта — и Антон, еще не до конца разлепив глаза, обнаружил, что его первая реакция на новую эпоху человеческого сознания — раздражение от того, что вариант номер триста двенадцать явно был лучше первых трехсот одиннадцати, но система зачем-то не поставила его выше в списке. «Потрясающе. Я совершил величайший эволюционный скачок в истории вида, чтобы по-прежнему злиться на неидеальный интерфейс», — мысленно вздохнул Антон. — «Технологии меняются, занудство вечно».
— Ну как ты? — спросил Майкл, склонившись над ним с лицом человека, готового к любому исходу, от слез радости до вызова скорой.
— Плохо, — сказал Антон. — Мой код три года как устарел, а я об этом узнал только сейчас, лежа на операционном столе. Это несправедливо распределенная во времени информация.
Майкл рассмеялся — с явным облегчением, которое, впрочем, тут же сменилось столь же явным разочарованием.
— Я думал, ты скажешь что-то великое. Первое слово нового человека и все такое. Я даже придумал, как это будет звучать в пресс-релизе.
— Величие подождет, — сказал Антон. — Технический долг ждать не любит. И вычеркни пресс-релиз, мы так не договаривались.
Алехандро, снимавший перчатки в стороне, издал звук, похожий на смешок, хотя с тем же успехом это могло быть просто прочищением горла — с ним никогда нельзя было сказать наверняка. Марта, просунувшая голову в дверь ровно настолько, чтобы увидеть, что пациент разговаривает и, судя по всему, ругается на собственный код, немедленно доложила остальным в коридоре:
— Жив. И уже недоволен работой три года назад. Значит, точно жив, это его нормальное состояние.
Из коридора донесся сдержанный смех Чена и звук, с которым Кроули, судя по всему, наконец отложил планшет с ценами на недвижимость.
К вечеру, когда острота ощущений прошла и Антон уже сидел на террасе своего дома с бокалом воды — крепкие напитки Алехандро запретил на неделю категорически, добавив, что «мозг после такого визита предпочитает трезвость, даже если сам об этом еще не знает», — он заметил кое-что, чего не заметил бы, не будь чип уже частью его самого.
Утром, по дороге в лабораторию — то есть еще до операции, — он разозлился на курьера, который перегородил узкую улочку своим фургоном на добрых десять минут, разгружая ящики с той же неспешностью, с какой здесь делалось решительно все. Он это помнил совершенно точно — злость была, он ощущал ее физически, как жар в затылке, как желание высунуться в окно и высказать курьеру все, что он думает о концепции пунктуальности в этом городе. Но сейчас, вечером, пытаясь восстановить в памяти сам момент раздражения, — именно ощущение, живую вспышку злости, — он не мог.
Память сообщала ему сухим, протокольным тоном: «да, ты злился, это зафиксировано». Тело больше не подтверждало ничего. Как будто кто-то аккуратно стер звуковую дорожку, оставив в архиве только субтитры.
«Мой гнев уценен до текстового лога», — Антон медленно покрутил в руке тяжелый стеклянный бокал. — «Очень удобно. Никакого давления, никакой тахикардии. Но если я не могу по-настоящему разозлиться на идиота-курьера, смогу ли я по-настоящему влюбиться? Или любовь тоже запишется в архив в виде вежливой сноски: "зафиксирован повышенный уровень дофамина, нарушений не обнаружено"?»
Он сидел так довольно долго, глядя на океан, который, как обычно, хранил полное спокойствие относительно всего происходящего на суше, и пытался понять, тревожит его это или нет — и с некоторым холодком осознал, что не может ответить и на этот вопрос тоже. Не потому что не хотел отвечать. А потому что сама способность тревожиться, кажется, требовала сейчас чуть больше усилий, чем требовала вчера, — незаметно, на процент, на полтона, ровно настолько, чтобы это можно было списать на усталость после операции, если бы он хотел списать это на усталость, а не разбираться дальше.
Он не стал разбираться дальше. Не сегодня.
«Хорошая архитектура, — подумал он вместо этого, — та, которую пользователь не замечает вообще. Кажется, я только что написал лучший код в своей жизни. Жаль, что тестировать его теперь придется на себе — и жаль, что тестировщик, судя по всему, уже начинает находить систему слишком удобной, чтобы искать в ней баги».