Прогулки по Питеру
Меня зовут Таня. Я патентный поверенный.
Это профессия, о существовании которой большинство людей не подозревает до тех пор, пока им не понадобится защитить интеллектуальную собственность, — примерно, как не думаешь о канализации, пока она работает. Или о Петербурге — пока не попытаешься объяснить кому-то, почему ты здесь живешь.
Я помогаю людям доказать: эта идея — моя. Вот документы, вот печать, вот подпись, и если вы сейчас скажете «ну, это же очевидно» — у меня есть статья 1350 Гражданского кодекса. Она тоже так не считает.
Работа требует внимания к деталям, терпения и способности читать юридические тексты с выражением лица, не выдающим внутреннего отчаяния.
В Петербурге я живу двадцать лет.
Приехала в двадцать два, осталась — как это обычно происходит в этом городе: не потому что планировала, а потому что не нашла убедительных причин уехать. А город тем временем тихо и методично сделал себя необходимым. Как хроническая боль в пояснице — привыкаешь, потом уже не представляешь жизни без этого приятного напоминания о бренности существования.
Или я так думала.
Выяснилось, что за двадцать лет я освоила маршрут «дом — метро — офис — метро — дом» с такой степенью автоматизма, что могла бы проделывать его с закрытыми глазами. Собственно, примерно так и делала. Метро в этом смысле — идеальная среда для человека, который не хочет взаимодействовать с реальностью: темно, шумно, все смотрят в свои телефоны, никто ни от кого ничего не ждет. Идеальный петербургский сервис: мы вас не трогаем, вы нас не трогаете, все в выигрыше.
Петербург при этом существовал где-то снаружи.
Теоретически.
Как черная дыра — мы знаем, что она есть, но видим только то, что в нее падает.
Идея ходить пешком пришла не от просветления и не от здорового образа жизни.
Пришла от эскалатора.
В марте сломался эскалатор на «Василеостровской». Я простояла в очереди двадцать семь минут. Двадцать семь. Это не время, это диагноз. За двадцать семь минут можно прочитать главу из Достоевского, но лучше этого не делать, вы уже и так в Петербурге.
Я опоздала на важную встречу и объяснила клиенту, что петербургская инфраструктура — это отдельный вид интеллектуальной собственности. Защищенный от любых попыток усовершенствования патентом «а у нас так исторически сложилось».
На следующий день я вышла из дома раньше и пошла пешком.
Просто чтобы не зависеть от эскалатора с характером. Характер у него, замечу, был скверный — как у всего, что работает в этом городе дольше десяти лет. Включая меня.
Офис находится на Петроградской стороне.
От моего дома на Васильевском острове — сорок минут пешком, если идти через Биржевой мост. Я знала об этом в теории — так же, как знаю в теории о существовании Антарктиды. Информация есть. Практического значения не имеет. В Антарктиду я, знаете ли, тоже не собираюсь.
В первый день я шла и смотрела в телефон.
Это было честно: я не притворялась, что иду гулять. Я шла на работу и параллельно читала почту. Разница между «идти пешком» и «идти пешком с телефоном» — примерно, как разница между «смотреть в окно» и «смотреть в окно, думая о налогах». Форма та же, содержание отсутствует.
Но на Биржевом мосту телефон пришлось убрать.
Ветер.
Петербургский мартовский ветер — это не погодное явление. Это личное высказывание города в адрес всех, кто недостаточно серьезно к нему относится. «Ты думаешь, это прогулка? — говорит ветер. — Нет, это допрос. И ответы "я не знаю" не принимаются».
Он дул с Невы горизонтально. С убежденностью террориста и без предупреждения.
Телефон я убрала в карман, подняла воротник и — чисто технически, просто чтобы устоять — начала смотреть вперед.
Впереди была Стрелка Васильевского острова.
Ростральные колонны, Нева, и за ней — Зимний дворец. Бледно-зеленый. Зимний. Совершенно невозможный в своей очевидности.
Я остановилась.
Не потому что никогда не видела. Видела. Тысячу раз. На открытках, в телефоне знакомых, в окне такси в те редкие дни, когда таксист не рассказывал мне свою теорию заговора.
Просто никогда — вот так. Пешком. В марте. С ветром в лицо и без телефона перед носом.
Я опоздала на восемь минут. Клиент не заметил.
Я заметила.
И заподозрила неладное.
Апрель я ходила пешком каждый день.
Это требует отдельного пояснения для тех, кто не знаком с петербургским апрелем. Петербургский апрель — это месяц, который называется весной исключительно по договоренности с календарем. Как если бы вы договорились с боссом называть ваши переработки «премией» — формально да, по факту нет.
Фактически это продолжение зимы с элементами издевательства.
Иногда солнце — немедленно сменяющееся мокрым снегом. Иногда плюс десять — с ветром, ощущающимся как минус пять. Иногда просто серое небо без комментариев: низкое, равномерное, как черновик заявления в Роспатент, который забыли доработать.
Я ходила пешком в дождь. В мокрый снег. В те редкие дни, когда над городом случалось что-то отдаленно напоминающее солнечный свет — и тогда казалось, что кто-то на небе случайно включил не ту лампочку и сейчас выключит, извинившись.
Купила нормальные непромокаемые ботинки.
Первая практическая польза. Двадцать лет я жила в Петербурге в обуви, рассчитанной на перемещение между метро и зданиями. То есть — в обуви, которая врала мне каждый день. Как человек, который говорит «я в порядке» и при этом держится за стену.
Маршрут я постепенно начала менять.
Первые две недели ходила одним и тем же путем — Биржевой мост, набережная, Петроградская. Потом однажды свернула раньше. Просто потому что впереди чинили тротуар, и объездная стрелка указывала в сторону — у нас и стрелки с характером, они не советуют, они приказывают.
И оказалась на улице, названия которой не знала.
Это было странное ощущение. Профессиональная травма. Я сама составляю карты. Патентного законодательства, судебной практики, клиентских рисков, даже того, где в офисе лежат запасные ручки. Карта — это способ не заблудиться.
Оказаться на улице без названия, в городе, в котором живешь двадцать лет, — это, как если бы вы вдруг обнаружили, что у вас есть пятая конечность. Потенциально полезно, но почему вы не знали?
Улица оказалась Кадетской линией.
Я смотрела на табличку минуты две.
Кадетская линия. Двадцать лет в городе — и я не знала, что существует Кадетская линия. При том что на Васильевском острове улицы называются «линиями» — это известный факт, это достопримечательность, это то, что рассказывают туристам, когда хотят сделать вид, что они тут понимают что-то кроме Невского проспекта.
Первая линия, Вторая линия, дальше по порядку.
Я знала про линии. Я не знала, что их двадцать девять.
Пересчитала потом дома. Двадцать девять линий. Я лично знала от силы восемь. И то — две из них путала, как путают годовщины свадьбы, надеясь, что партнер не заметит.
Партнер заметил. Этот город замечает всегда.
В мае я завела блокнот.
Не для записей о здоровье — кому интересно, что у меня давление скачет, когда я вижу очередной приказ Роспатента? И не для профессиональных заметок — для них есть корпоративная система, которая ненавидит меня так же сильно, как я ненавижу ее.
Блокнот — для города.
Это тоже требует объяснения, потому что звучит как поведение человека, у которого появилось хобби, а это само по себе подозрительно. В моем возрасте хобби — это либо подготовка к пенсии, либо первый симптом.
Дело в том, что я начала замечать вещи, которые не умещались в голове без фиксации. Не «красивый закат» — от закатов у меня профессиональная аллергия, потому что клиенты говорят «о, как красиво!» и забывают подписать договор. Не «интересная архитектура» — архитектура в Петербурге или интересная, или рушится, или и то и другое одновременно.
Конкретные, точные вещи.
Например: на углу Среднего проспекта и Восьмой линии есть дом, на котором сохранилась дореволюционная вывеска. Выцветшая, едва читаемая, но живая. Как старый профессор, который уже ничего не помнит, но продолжает читать лекции по привычке.
Я проходила мимо этого дома, вероятно, раз сто. Там рядом хорошая булочная. Вывеску не видела ни разу. Потому что смотрела в телефон. Или думала о том, что заказать в булочной. Или просто делала вид, что я — занятой человек, которому некогда смотреть по сторонам, потому что у меня важная работа.
У всех нас важная работа.
У сфинксов тоже была важная работа — охранять гробницы. Они как-то справлялись и при этом смотрели по сторонам.
Или: Румянцевский сад, который я считала просто «каким-то сквером рядом с домом», оказался садом с историей и обелиском посередине.
Обелиск стоит с восемнадцатого века.
Я узнала об этом, когда однажды пошла через сад срезать путь и наткнулась на табличку. Восемнадцатый век. Пятнадцать минут ходьбы от моего дома. Двадцать лет.
Это примерно как обнаружить, что у тебя в кладовке хранится картина Рембрандта, а ты все это время использовал ее как подставку под горячее.
В блокноте появились записи.
Не поэмы. Скорее — уличающие показания.
«Сфинксы у Академии художеств — египетские, настоящие, три тысячи лет. Стоят у воды с видом людей, которые видели и не такое. Например, как я проходила мимо раз сто с лицом человека, которому важнее успеть на встречу. Они не осудили. У сфинксов профессиональная этика лучше, чем у меня».
«Меншиковский дворец — первый каменный дворец в городе. Меншиков жил богаче Петра. Это, судя по всему, его и погубило. Дворец остался. Вывод: живи богато, но дворец оформи на жену».
«На углу набережной и Тучкова моста есть скамейка, с которой видно сразу четыре моста. Скамейка покрашена плохо, но сидеть можно, если не гордый. Я не гордая. Я двадцать лет ездила на метро».
Коллега Женя, увидев блокнот, спросила, не пишу ли я путеводитель.
— Нет, — сказала я. — Разбираюсь с претензиями.
— Чьими?
— Города. Ко мне.
Женя решила не уточнять. Разумно. Женя работает со мной пять лет и знает, что когда я начинаю говорить о претензиях, лучше сделать чай и не задавать вопросов. У меня голос становится такой, знаете, как у прокурора, который нашел последнюю улику и теперь будет наслаждаться моментом.
В июне случился Эрмитаж.
Это требует отдельного разговора, потому что отношения петербуржца с Эрмитажем — это отдельный психологический жанр. Как отношения с мамой: ты ее любишь, но в гости ходишь раз в год по обещанию.
Когда живешь рядом с главным музеем страны, он очень быстро превращается из достопримечательности в фон. Как тот самый шум за окном, который перестаешь замечать после недели жизни в центре.
Не посещаешь, потому что «всегда успею».
Не думаешь о нем, потому что он просто есть.
Это как жить рядом с морем и не купаться — рационально объяснить сложно, но очень по-человечески. Особенно если ты патентный поверенный и твой рационализм — это рабочий инструмент, который ты оставляешь в офисе вместе с плохим настроением.
Я не была в Эрмитаже семь лет.
Знаю, потому что посчитала. На досуге, когда блокнот закончился, а новый еще не купила. Семь лет. За это время можно было вырастить ребенка, выучить китайский или хотя бы понять, почему Клод Моне рисовал свои кувшинки такими размытыми.
Семь лет — и ни разу не зайти в здание, до которого от дома двадцать минут пешком.
Это диагноз. И я его себе поставила.
В июне, в один из тех редких петербургских дней, когда город вдруг становится южным и светлым и делает вид, что так было всегда, я шла по набережной.
Солнце падало на Зимний дворец под углом, который превращал бледно-зеленый в нечто совсем другое. Живое. Теплое. Почти неприличное в своей красоте — как если бы ваша строгая учительница литературы вдруг пришла в мини-юбке.
Я купила билет.
Прямо так, без плана, без предварительной записи, без экскурсии, без аудиогида, который обычно начинается с «налейте в уши немного культуры и следуйте за мной».
Просто вошла.
Три часа.
Я провела там три часа. Не пытаясь охватить все — это была бы попытка прочитать Толстого за вечер, то есть гарантированный способ возненавидеть и Толстого, и вечер, и себя за самонадеянность.
Просто ходила и смотрела.
Голландцы семнадцатого века, которые писали свет с такой точностью, что свет, казалось, помнит, как его писали. И сейчас лежит на этих полотнах и думает: «Ну вот, опять я, а вы хотели чего-то другого?»
Рыцарский зал. Доспехи стоят с видом людей, которые вышли на минуту и сейчас вернутся, чтобы закончить турнир, прерванный еще в 1485 году. У них есть терпение. У доспехов всегда есть терпение, потому что они железные.
Малахитовый зал. Я всегда считала его избыточным. В этот раз поняла, что избыточность была намеренной. Это не зал. Это заявление. Как если бы вы пришли на совещание в костюме за сто тысяч рублей — все понимают, что вы перестарались, но никто не говорит.
Я вышла в семь вечера.
На набережной был белый петербургский вечер — тот самый, когда непонятно, то ли еще день, то ли уже ночь. И город существует в этой неопределенности с явным удовольствием. Он вообще любит эту игру. «Угадай, сколько сейчас времени. Не угадаешь. Я сам не знаю. И это прекрасно».
В блокноте написала: «Эрмитаж. Семь лет. Больше не допускать».
И ниже, мелко, профессиональным: «Статья 1252 ГК РФ. Защита исключительных прав. Нарушитель — я. Санкции — чувство вины и хороший вечер».
Июль принес открытие, которое я квалифицировала как профессиональную травму второй степени.
Я обнаружила, что не знаю, где находится Петропавловская крепость.
В смысле — не знаю точно, как к ней пройти пешком.
Знаю, что она есть. Знаю, что на Заячьем острове. Видела шпиль тысячу раз — он виден отовсюду, это его главное свойство, он существует как навигационный инструмент для всего города. Вы заблудились? Посмотрите на шпиль. Он не поможет. Но хотя бы создаст иллюзию, что кто-то знает, куда вы идете.
Пройти к ней пешком, по земле, через нормальный вход — не пробовала.
Это стало понятно, когда знакомая попросила объяснить, как добраться.
Я открыла рот. Закрыла его.
Потом сказала:
— Посмотри в навигаторе.
— Ты же там живешь двадцать лет.
— Именно поэтому.
Логика была безупречной, но объяснить ее я не смогла. Как не смогла бы объяснить, почему, зная, где находится сердце, я все равно не могу провести операцию на открытом сердце. Теория и практика — разные вселенные.
В воскресенье я пошла.
Нашла вход. Прошла через мост. Оказалась внутри.
Постояла у Петропавловского собора — он изнутри другой, чем снаружи. Тише и выше одновременно. Как человек, который на людях громко смеется, а дома слушает Шопена и плачет в подушку.
Посмотрела на царские захоронения с чувством человека, который пришел с визитом к людям, которых не предупредил заранее. «Извините, что без звонка. Я вообще-то тут живу рядом, но как-то все не было времени. Да, двадцать лет. Да, знаю, стыдно. Проходите, не стойте в дверях. Спасибо, вы очень любезны, учитывая обстоятельства».
Потом вышла на пляж.
Там, оказывается, есть пляж. Прямо у крепостной стены. И летом там загорают люди. Совершенно не смущаясь соседством с гробницами трехсотлетней давности.
Я смотрела на них минуты три. Девушка в бикини, с книгой, загорает в тени Петропавловского собора.
Это было правильно.
Петербург вообще существует в подобном спокойном совмещении: история не мешает загорать, загорающие не мешают истории. Все просто живут рядом. Мертвые цари — в соборе. Живые люди — на пляже. И те, и другие смотрят на Неву.
Я записала в блокноте: «Пляж у Петропавловки. Почему никто не говорил? Ответ: потому что все думали, что я знаю. Двадцать лет, Таня. Двадцать лет».
В августе маршруты окончательно перестали быть маршрутами.
Стали чем-то другим.
Я выходила из дома с запасом времени и шла не по кратчайшей линии, а по принципу, которого в навигаторе не существует. «Туда, где еще не была». Это, замечу, ужасный принцип для навигатора — он бы завис, замигал и выдал сообщение «ошибка: цель не определена. Определите цель, дура».
Но это был отличный принцип для блокнота.
Это создавало определенные рабочие риски. Несколько раз я приходила с опозданием и объясняла клиентам, что изучала городскую инфраструктуру. Клиенты, работающие в сфере интеллектуальной собственности, как правило, понимали ценность исследования. Потому что сами однажды потратили три года на патентование «круглого стула» и знают, что такое священный поиск.
Двор-колодец на Васильевском.
Про который я читала, но никогда не находила. Нашла. Их, оказывается, несколько, и каждый немного другой. Как отпечатки пальцев — или как формулировки одного и того же пункта в договоре, если над ним работали три разных юриста.
Есть один, где во дворе растет дерево. Оно явно старше большинства ныне живущих, включая меня. Стоит посередине и смотрит на все происходящее с видом, который я в блокноте зафиксировала как «профессиональное смирение». Дерево не жалуется. Дерево просто растет. И ему плевать, что вокруг него двор-колодец, а не поле. Дерево — оптимист.
Буддийский храм на Приморском проспекте.
Дацан. Единственный в Европе на момент постройки. Начало двадцатого века.
Я проезжала мимо в автобусе, наверное, раз тридцать. Всегда думала: «Какая красивая крыша. Надо как-нибудь зайти». «Как-нибудь» длилось двадцать лет.
Я туда зашла внутрь в первый раз в августе.
Там тихо. Особенным образом. Не как в библиотеке, где тишина обязательна, а как в месте, где тишина — естественное состояние. Как в лесу. Как в космосе, только без невесомости и с нормальным интернетом.
Я посидела на лавочке минут десять. Ничего не делала. Просто сидела и слушала тишину. Это был, наверное, самый непродуктивный отрезок времени в моей карьере патентного поверенного.
И самый нужный.
Аптека на Невском.
Которая работает с восемнадцатого века и сохранила интерьер. Деревянные шкафы. Латунные ручки. Запах, который сложно описать иначе как «так пахнет время». Если бы время имело запах, оно пахло бы как старая аптека: чуть горьковато, чуть сладко, с нотками чего-то забытого, но важного.
Я зашла купить что-то простое. Аспирин.
Простояла минут десять, глядя на шкафы.
Провизор — немолодая женщина с очками на цепочке — посмотрела на меня с пониманием. Она таких, как я, видит каждый день. Туристы, которые зашли случайно. Местные, которые наконец решились. И те, и другие стоят и смотрят на шкафы с одинаковым выражением лица.
— Первый раз? — спросила она.
— Живу здесь двадцать лет, — сказала я, чувствуя, что это прозвучало как признание на исповеди.
— А, — сказала она. — Это бывает.
Она не уточняла что — «это». Не нужно было.
«Это» — значит: привык. Перестал замечать. Решил, что знаешь все. А потом оказалось, что не знаешь ничего, кроме маршрута до метро и где лучше покупать хлеб.
«Это» — диагноз. Провизор его поставила за десять секунд.
Аспирин она мне все-таки продала. Я его так и не выпила. Голова не болела. Болело что-то другое. Но это не лечится аспирином. Это лечится блокнотом и пешими прогулками.
Сентябрь в Петербурге — лучший месяц.
Это не мое мнение, это консенсус всех, кто прожил здесь достаточно долго, чтобы иметь право на мнение. То есть — примерно всех, кто пережил хотя бы одну зиму и не уехал в Сочи.
Август уходит. Оставляет город немного опустевшим и промытым. Как после генеральной уборки, которую никто не просил, но все оценили.
В сентябре он становится собой. В наиболее точном смысле. Не парадным — от парадов у меня аллергия, потому что парад — это когда все выглядит лучше, чем есть на самом деле. Не туристическим — туристы в сентябре уже разъехались, оставив после себя только мусор и иллюзию, что город принадлежит им.
Просто живым.
Листья на Невском — золотые и терракотовые. Совершенно непристойно красивые. Будто город решил: «Ну все, лето кончилось, можно больше не притворяться. Смотрите, какие у меня цвета. Да, это дорого. Да, это не для всех. Идите пешком, бесплатно».
Свет — тот особенный петербургский осенний свет.
Косой, почти горизонтальный. Он делает с камнем фасадов что-то невозможное. Превращает серый гранит в серебряный. Превращает обычный дом в декорацию к фильму, который никто не снял, но все видели во сне.
В сентябре я поняла, что маршрут на работу занимает у меня час пятнадцать. Вместо сорока минут.
Не потому что я хожу медленно. А потому что перестала идти по прямой.
Это было административной проблемой. Я решила ее так: начала выходить раньше. Встаю в семь. Раньше вставала в восемь. Это, пожалуй, единственная реальная жертва, которую потребовал город в обмен на свое открытие.
Жертва умеренная.
Я сплю на час меньше. Зато теперь знаю, где находится Кадетская линия.
В один из сентябрьских дней я шла по набережной Лейтенанта Шмидта.
Остановилась у сфинксов.
Тех самых. Египетских. Трехтысячелетних.
Стояла и смотрела на них достаточно долго, чтобы турист с фотоаппаратом подошел и спросил, не экскурсовод ли я.
— Нет, — сказала я. — Патентный поверенный.
Он не нашелся что ответить.
Я его понимаю. Попробуй объясни человеку, который приехал в Петербург на три дня и успеет посмотреть больше, чем я за двадцать лет, — что ты здесь делаешь. Что ты стоишь и смотришь на сфинксов с таким видом, будто они должны тебя узнать.
Они не узнали.
Сфинксы смотрели на Неву с выражением, которое не менялось три тысячи лет и, судя по всему, не собирается меняться. Им все равно, кто стоит рядом. Фараон. Николай Первый. Турист с фотоаппаратом. Патентный поверенный с блокнотом.
Это утешительно.
И немного отрезвляет одновременно.
В октябре я подсчитала.
За семь месяцев пешеходных маршрутов я прошла — по приблизительным подсчетам — около восьмисот километров. Это Петербург до Москвы, если идти.
Это смешная цифра для географии и значительная для одного города.
За эти семь месяцев я впервые оказалась:
— в Петропавловской крепости — пешком, потому что на метро было страшно (шутка, на метро не страшно, на метро я знаю каждую плитку, и это проблема);
— в Буддийском дацане — где просидела на лавочке десять минут и ничего не делала, чем очень горжусь;
— в старой аптеке на Невском — где купила аспирин и диагноз;
— в Меншиковском дворце — где поняла, что жить богаче царя — плохая идея, но дворец оставить — хорошая;
— в Румянцевском саду — с осознанием, что это не «сквер рядом с домом», а сад с обелиском восемнадцатого века, и да, я проходила мимо каждый день;
— в Эрмитаже — после семи лет перерыва, что квалифицируется как «грубая небрежность» по статье 401 ГК РФ;
— в двух дворах-колодцах — с деревом и без, оба прекрасны по-своему;
— в кафедральном соборе Владимирской иконы — просто потому что проходила мимо и зашла, чем шокировала себя до глубины души;
— и в примерно двадцати местах, названия которых узнала только из блокнота, потому что раньше они были просто «поворот налево у той желтой стены, где всегда припаркована белая "Тойота"».
Блокнот к октябрю закончился.
Купила новый.
Женя спросила, не планирую ли я водить экскурсии.
— Планирую сначала дойти до Смольного, — сказала я.
— Это же далеко, — сказала Женя.
— Сорок минут, — сказала я. — Примерно.
Я не уточнила, что сорок минут — это если по прямой. А я теперь по прямой не хожу.
Есть одна вещь, которую я не записала в блокнот.
Потому что она не про конкретное место. Не про Эрмитаж, не про сфинксов, не про дацан. Она про другое.
Петербург — город, который принято считать тяжелым.
Серым. Сырым. Давящим. С этим его небом — низким, линялым, как потолок в съемной квартире, который красили в последний раз при Брежневе. С этой его водой — которая везде и которая осенью уже не отражает, а просто лежит темная, как старый налет на самоваре.
Люди, которые не живут здесь, иногда спрашивают: как вы там вообще? С интонацией, предполагающей, что мы как-то справляемся вопреки. Вопреки погоде, вопреки расстояниям, вопреки тому, что город, кажется, не любит нас так же сильно, как мы его.
Я двадцать лет жила в этом городе и не очень понимала, что им отвечать.
Потому что метро не объясняет, почему остаешься. Потому что офис на Петроградской не объясняет. Потому что даже вид из окна на Ростральные колонны — когда он есть, а у меня его нет, я смотрю во двор — не объясняет.
Теперь я хожу пешком.
И, кажется, понимаю.
Этот город устроен так, что его нельзя охватить. Он слишком большой. Слишком плотный. Слишком многослойный — не в туристическом смысле «богатая история», а в смысле буквальном: каждый метр имеет несколько биографий. И они не отменяют друг друга, а существуют одновременно. Как слои старой краски на стене. Как несколько версий одного договора, которые ты пытаешься свести в финальную редакцию.
Чтобы его понять, нужно много ходить.
Долго.
Без телефона перед носом.
Двадцать лет я этого не делала. Это не трагедия — просто факт. Который хорошо бы принять к сведению и скорректировать. Как неправильную формулировку в патенте — пока не поздно, пока кто-нибудь не использовал твою невнимательность против тебя.
Город использовал. Но не против. Скорее — за.
Я скорректировала. Продолжаю.
Блокнот номер два открыт на второй странице. Завтра пойду по набережной Мойки. Я там, кажется, ни разу не была. Там жил Пушкин в какой-то период — или не Пушкин, а кто-то с усами, все они с усами. И еще там что-то есть, не помню что.
Узнаю.
И запишу. Чтобы через двадцать лет не пришлось краснеть перед сфинксами.