Синтаксис одиночества

    Я профессионально перевожу с французского.
    Это значит — провожу дни, пытаясь объяснить русскому сознанию, почему Флобер подбирал одно прилагательное три недели. Современный заказчик хочет «чего-нибудь эдакого, но подешевле» уже к вечеру четверга. Моя жизнь — сплошные сослагательные наклонения и борьба за чистоту слога.
    Стоит переступить порог родительской квартиры — весь филологический багаж превращается в тыкву. Или в «интерфейс».
    Мама ждала в прихожей. Лидия Аркадьевна, хранительница книжных фондов, по-простому — библиотекарь, стояла в сером кардигане — похоже, связанном из шерсти интеллигентного кота еще в эпоху застоя. Посмотрела на меня как на опечатку в первом издании «Онегина».
    — Инночка, — без смены выражения. — У Ольги Петровны сын. Артем. Помнишь?
    Я помнила. В детстве он ел песок и мог не моргать десять минут.
    — Он теперь занимается бизнесом. — Мама вела меня на кухню, где пахло лавандой и неизбежностью. — Очень перспективный. Не то что твои бородатые переводчики с их депрессиями и мизерным окладом.
    Я села на табурет. Он скрипнул. В этой квартире все скрипело с таким чувством собственного достоинства, будто скрип был формой интеллектуального протеста.
    Внутри зашевелился современный горожанин. С подкастами о психологии и курсом «Как не давать родителям жрать твой мозг».
    — Мам, давай расставим границы. Я не заинтересована в свиданиях вслепую. Это нарушает мою внутреннюю безопасность.
    Мама остановилась у плиты. Чайник свистнул — как судья, фиксирующий фол.
    — Границы? — Она поправила очки. — Это те, что в паспорте? Или ты собираешься строить забор вокруг дивана?
    — Психологический термин. — Мой скальпель иронии тупился об ее библиотечный гранит. — Мне не хватает ресурса для общения. Понимаешь? Выгорание.
    Мама налила заварку. Струя чая падала ровно, без брызг. Искусство, отточенное десятилетиями.
    Я смотрела на ее руки. Сухие, с аккуратными ногтями — такими же, как тридцать лет назад на фото, где она держит меня грудную. Руки, которые перерыли тысячи книг и ни разу не дрогнули.
    — Ресурс. — Она пробовала слово на вкус. — Звучит как марка бензина. Или складские запасы древесины. Называй вещи именами. Твой «ресурс» — это лень в обертке модных словечек. Раньше называлось «хандра». Обломов тоже страдал. Лечилось либо Штольцем, либо поркой. До второй, к сожалению, не дошло.
    — Мир стал сложнее. Токсичность повсюду.
    Я сама не верила в то, что говорила. Но остановиться уже не могла. Слова лились сами — все эти заученные фразы с вебинаров о ментальном здоровье, на которые я подписалась в прошлом кризисе.
    Мама села напротив.
    — Токсичным бывает дихлофос. Когда им травят тараканов в коммуналке. А люди — просто дураки. Или хамы. Или невоспитанные. Но называть каждого, кто не подал салфетку, «токсичным» — это филологическая распущенность. Ты переводчик. Где твоя точность?
    Я замолчала. Против дихлофоса аргументов не было.
   
    В дверь постучали. Не вежливо. Серия энергичных ударов — за дверью стоял человек, не обремененный рефлексией о границах.
    — Лидка, ты дома? Спички есть?
    Баба Шура не ждала приглашения. Никогда не ждала. Она вплыла на кухню, распространяя аромат хозяйственного мыла и первобытной уверенности в завтрашнем дне. Окинула нас взглядом таможенника — быстрым, цепким, ничего не упускающим.
    — О чем шумим? — Села на табурет. — Инка опять замуж не хочет? Или Лидка Тургенева цитирует?
    — Инна утверждает, что у нее нет ресурса, — сухо доложила мама. — И что я нарушаю границы.
    Баба Шура хмыкнула. Полезла на полочку над плитой — там у мамы всегда лежали спички. Достала коробок. Покрутила в пальцах, словно взвешивая ситуацию.
    — Границы — это хорошо. — Соседка кивнула. — Как забор на даче. За ним участок Петровича, там свои правила. А здесь какие границы? Мы в одной хрущевке тридцать лет варимся. Я слышала, как твоя Инка во сне по-французски ругается. Между прочим, очень выразительно. Я слов не понимаю, но интонации — заслушаешься.
    — Баба Шур, это метафора.
    — Метафора — когда говорят «глаза как звезды». А у тебя лицо как у побитой собаки. — Она махнула рукой. — Пошли лучше ко мне чай пить. Я ватрушки испекла. Токсичные, правда, получились — засмотрелась сериал про ментов, ну они и подгорели малость. Но нутро доброе, творожное.
    Мама посмотрела на меня. Я — на маму. В воздухе повисло молчание. Густое, как библиотечная пыль. В нем тонули Флобер, Тургенев и мой несчастный ресурс, который, кажется, окончательно решил, что сегодня выходной.
    — Пойдем препарировать твои ватрушки, Шура. — Мама встала. — Заодно выясним, чья хандра сильнее — Инночкина или твоя кулинарная.
    Кухня бабы Шуры — место, где время прилегло вздремнуть на засаленной клеенке. Пахнет старой мебелью, ванилином и уверенностью: если есть пачка соды — ты бессмертен. Я всегда это чувствовала. С детства. Когда приходила сюда после школы — жаловаться на учительницу по математике, которая меня не понимала. Баба Шура слушала, кивала, подкладывала еще одну ватрушку. И математика переставала быть проблемой.
    Ватрушки лежали в центре стола.
    Жертвы пожара в кондитерской. Черные края, зловещий блеск, девственно белое творожное сердце.
    — Шура, — мама села на табурет, который крякнул под ней. — Твоя кулинария — манифест. На этот раз — сожжению Александрийской библиотеки.
    — Ой, не зуди. — Баба Шура махнула полотенцем. — Нормальные булки. Инка, бери ту, что побольше. Углеводов на три депрессии хватит.
    Я взяла. Ватрушка пахла детством. Когда проблемы решались пластырем, а не сессией с психотерапевтом за пять тысяч рублей в час. Когда я не знала слов «ресурс» и «выгорание». Просто приходила, ела, и становилось легче.
    — Так что там за границы? — баба Шура налила чай. Крепкий. Ложка стояла бы, если б не боялась раствориться. — Парень как парень. Плечи — во какие. Машина — иномарка. Не пьет. Ну, по праздникам, как все живые люди.
    — Дело не в Артеме. — Я откусила край. Уголь хрустнул. — Несовпадение вайбов. Он живет в мире, где высшее достижение — скидка на зимнюю резину и шашлыки. А я перевожу Флобера. Для него Флобер — марка сыра.
    Мама и баба Шура переглянулись. Синхронно.
    — Вайбы, — повторила мама. — Слово похоже на звук неисправного холодильника. Ты отказываешься от человека, потому что у него нет «контекста»? У твоего отца тоже не было. Был гараж и Стругацкие. Тридцать лет согласия. Я знала, когда покормить, когда оставить наедине с карбюратором. Это и был наш ресурс.
    — Это созависимость, мам.
    — Это жизнь. — Баба Шура подперла щеку кулаком. Рука ее была похожа на корень старого дуба, который решил, что почва слишком твердая, и вышел на поверхность. — Раньше люди держались друг за друга. Поодиночке в этой стране можно было только замерзнуть в очереди за колбасой. А теперь вы такие самодостаточные, что скоро начнете с зеркалом здороваться.
    Я посмотрела на дно чашки. Чаиночный мусор на дне был похож на затонувший фрегат. В голове вертелись слова. Слишком много слов. И ни одного правильного.
    — Это токсично — когда ты одна сидишь в пустой квартире. — Баба Шура наклонилась. Голос стал тише, почти серьезным. — Слышишь, как мысли шумят, как тараканы. И никто слова не скажет. Ни доброго, ни злого. Вот это яд. А Артем… Ну дурак. Ну простой. Зато живой. Теплый.
    — Он пахнет освежителем «Новая кожа». И считает, что личные границы — это сериал по НТВ.
    Мама вдруг улыбнулась. Редкая улыбка — делала ее похожей на девушку, еще не успевшую прочесть всего Шекспира. На ту, что лежала со мной в роддоме и не знала, что я вырасту с этим вечным переводческим неврозом.
    — А ты хотела, чтобы цитировал Бодлера в оригинале? — спросила она. — Мужчины с Бодлером не умеют чинить краны. Вечно просят денег на творческие поиски. Поверь библиотечному опыту. Такие годами сидели в читзале. Красивые, бледные, бесполезные в быту. Приходили греться осенью и рассуждать о судьбах русской интеллигенции. Судьбы интеллигенции их потом кормили год.
    — Я хочу, чтобы меня понимали. Чтобы не объяснять, почему мне грустно в солнечный день.
    — О Господи. — Баба Шура закатила глаза к потолку, где висела лампа с абажуром времен Брежнева. — Ей грустно в солнечный день. В октябре, когда солнце раз в столетие. Ты радоваться должна, а она — «в контексте». Ешь давай, а то твой «контекст» сейчас в голодный обморок упадет.
    Я ела. Ватрушка была вкусной. Странное ощущение: сидеть на этой кухне, слушать лингвистический террор — и понимать, что за словами «лень» и «дихлофос» стоит железобетонная любовь. Которую не переводят на французский. Потому что там нет подходящего падежа для такого самопожертвования.
    — Мам. Наверное, я просто устала.
    — Устала она. — Мама погладила меня по руке. Сухой, прохладной ладонью. — Иди умойся. Я почитаю тебе. Как в детстве. Не твои интерфейсы, а нормальную прозу. Где люди страдают от любви, а не от отсутствия вай-фая.
    — Ватрушки возьми с собой. — Баба Шура кивнула на тарелку. — Артем зайдет — угости. Скажи — токсичные, спецзаказ от бабы Шуры. Он парень простой, юмор поймет.
    Я прыснула. Сквозь творог, уголь и чай.
    Перевод с молодежного на человеческий — не такая уж невыполнимая миссия. Главное — найти правильный словарь. Или правильную ватрушку.
   
    Артем пришел в семь.
    Без опозданий. В моем мире это признак либо деспотичного характера, либо пугающего отсутствия воображения. Стоял в дверях с ящиком инструментов. Пахло машинным маслом и суровой компетентностью. Ветровка цвета «уставший асфальт». Щетина — трехдневная, но не богемная, а скорее «забыл побриться, потому что вчера разгружал шины».
    — Привет, Инн. — Вытер ботинки о коврик. С тщательностью, будто планировал на нем поселиться. — Слышал, у тебя ресурс кончился. Мама твоя звонила Ольге Петровне, просила передать — тебе нужен цифровой детокс и новая розетка.
    Я посмотрела на него. В глазах — ни грамма экзистенциальной пустоты. Схема проводки. И легкое желание пообедать. Или чаю. Или и то и другое.
    — Цифровой детокс?
    — Ну, — он пожал плечами. — Границы от нее. Не знаю. Я запомнил: розетка, техно, детокс. Сказал — приду.
    — Заходи. Детокс уже в процессе. Вместе с деконструкцией личности.
    Он прошел. Остановился. Посмотрел на кухню. На ватрушки на столе.
    — Это бабы Шуры?
    — Да.
    — Пахнут вкусно. Хоть и подгоревшие.
    — Токсичные, — сказала я. — Спецзаказ.
    Он хмыкнул. Снял куртку. Повесил на вешалку — ровно, аккуратно, как завещано.
    На кухне мама сидела прямая, как восклицательный знак в конце очень длинного философского трактата. Две ватрушки на тарелке. Остывший чай. И взгляд, который я знала с детства — одновременно строгий и любопытный.
    — Артем, — кивнула с достоинством королевы в изгнании. — Инна утверждает, что общение с новыми людьми нарушает ее экологический баланс. Но я полагаю: исправная розетка — лучший вклад в экологию, чем все ее французские страдания.
    — Логично, — сказал Артем. Без иронии. Он вообще, кажется, не умел иронизировать. Просто принял информацию как данность.
    Он встал на колени перед розеткой. Я увидела его затылок. Простой. Честный. Без лишних мыслей о постмодернизме и судьбах интеллигенции.
    — Подай тонкую отвертку. В синем футляре.
    Я нашла. Подала. Пальцы, привыкшие к страницам Флобера и клавиатуре ноутбука, коснулись его ладони. Широкой. Теплой. Надежной, как советский ГОСТ.
    Меня кольнуло. Не токсичность. Заземление.
    Он ковырялся в стене минут пять-семь. Слышался хруст штукатурки — монотонный, почти медитативный. Тиканье маминых часов с кукушкой, которая не куковала уже лет десять, но мы часы не меняли, потому что «это память». Где-то за стеной баба Шура включила телевизор — голос ведущего, потом музыка, потом реклама хлебопечек.
    Артем сосредоточенно сопел. Я смотрела на его спину. И вдруг поняла, что не хочу, чтобы он уходил. Не потому что он интересный собеседник. Не потому что он понимает Бодлера. Просто с ним стало тише внутри.
    — Готово. — Он поднялся, отряхнул колени. — Теперь не замкнет. Включай ноутбук, переводи классиков. Хоть до утра.
    Мама пододвинула тарелку.
    — Ешь, Артем. Ватрушки от Шуры. С характером.
    Он сел. Взял одну. Откусил. Прожевал. Лицо не дрогнуло даже тогда, когда на зубах заскрипел уголь.
    — Вкусно. С дымком.
    Я смотрела на него. В мире, где я бесконечно подбираю слова для пустоты, он просто берет отвертку и заполняет дом светом. Мой ресурс не исчез. Просто требовал смены интерфейса. С французского курсива на грубую латынь бытия. Где розетка либо работает, либо нет. Где «окей» — это обещание. Где ватрушка с дымком может быть актом любви.
    — У меня в субботу выгорание по расписанию. — Я села рядом, тоже взяла ватрушку. — Съездим куда-нибудь? Где нет связи и библиотечных фондов.
    Он посмотрел серьезно. Впервые за вечер — серьезно.
    — Можно на рыбалку. Там связи нет. Караси клюют. Я покажу, как насаживать червя.
    — Романтика.
    — Ага. — Он не заметил сарказма. Или заметил, но проигнорировал. — Можно еще уху сварить. Из тех, что поймаем. С дымком.
    — Караси — это хорошо. — Мама налила чай. Артему. Мне. Себе. — У Тургенева про карасей была целая глава. Очень жизнеутверждающая.
    Я кусала ватрушку. Горькую от пепла, сладкую от творога. Самый правильный вкус для финала. Без лишних прилагательных. Без субъюнктива. Без подкастов о психологической безопасности.
    Свет горел. Розетка работала. Артем доедал вторую ватрушку — ту, самую черную, и даже не поморщился.
    — Знаешь, — сказала я. — Флобер подождет до понедельника.
    — А кто это? — спросил Артем.
    — Писатель.
    — Классик?
    — Классик.
    — А, ну тогда подождет. — Он кивнул с такой уверенностью, будто лично знаком с Флобером и они уже все обсудили.
    Мама улыбалась в чашку.
    Возможно, это и есть синоним счастья. Хотя я, конечно, так никогда не скажу. Это было бы слишком неоригинально для профессионального переводчика.
    Но для обычного человека, который просто сидит на кухне с мамой, соседкой и мужиком с отверткой — самое то.