Воланд Эдуардович
Офис занимал весь сотый этаж башни «Федерация» в Москва-Сити. На лифтовой панели он значился как 100, хотя в публичных планах здания такого этажа не было. С этой высоты город казался не столько городом, сколько нервной системой — пульсирующей сетью огней, сигналов, импульсов. Сверху было видно, как светятся экраны в окнах, как ползут автомобильные потоки по артериям проспектов, как мерцают рекламные щиты, впрыскивающие в коллективное сознание очередные порции желаний и страхов. Панорамные окна тянулись на все триста шестьдесят градусов, превращая помещение в обсерваторию, откуда удобно наблюдать за человеческим муравейником. В ясную погоду отсюда можно было различить Останкинскую башню на севере, изгиб Москвы-реки на юге, серые массивы спальных районов на востоке. Сегодня же, в декабрьских сумерках, город растворялся в дымке, и казалось, будто смотришь не на реальность, а на ее размытую проекцию, на голограмму, которую в любой момент можно отключить.
Интерьер был выдержан в эстетике дорогой стерильности: белый мрамор пола отражал свет так, что казалось, будто ходишь по поверхности застывшего молока. Каждый шаг отдавался негромким эхом, которое тут же поглощалось звукоизоляцией стен. Зеркальные панели на стенах множили пространство до бесконечности, создавая иллюзию коридоров, уходящих в никуда. В углах стояли минималистичные торшеры из черного металла, дававшие мягкий рассеянный свет, который не отбрасывал теней. Кондиционер работал настолько тихо, что его присутствие ощущалось только по идеальной температуре воздуха — ровно двадцать два градуса, ни больше, ни меньше, как будто офис находился не в Москве с ее зимними морозами, а в какой-то климатической капсуле, изолированной от внешнего мира.
На двери висела минималистичная табличка из матового алюминия, на которой было выгравировано всего несколько слов: «Специальный проект №13. В. Эдуардович». Буквы были вырезаны так глубоко, что их можно было ощутить пальцами, проводя по поверхности. Никаких логотипов, никаких объяснений, что именно за проект здесь располагается. Только номер и инициалы. Люди, которые поднимались на этот этаж по делам — а таких было немного, — обычно не задавали вопросов. Те, кто работал в башне, знали: чем выше этаж, тем меньше хочется знать, чем именно там занимаются.
В центре помещения стоял стол из черного мрамора — массивный, без единого украшения, похожий скорее на жертвенник, чем на рабочее место. Столешница была отполирована до такой степени, что в ней отражалось все: потолок, окна, силуэты людей. На столе лежал MacBook Pro последней модели, закрытый, с матовым корпусом цвета космической серости. Рядом с ним — сенсорная панель управления размером с планшет, по которой бежали строки непонятных символов: то ли код, то ли шифр, то ли что-то совсем иное. Символы мерцали зеленоватым светом и складывались в узоры, которые казались почти осмысленными, почти читаемыми, но ускользали от понимания в последний момент.
А в дальнем углу стола, как намеренная аномалия, примостился старинный чернильный прибор тринадцатого века. Медная чернильница с патиной, покрытая узорами, которые когда-то были четкими, а теперь стерлись от времени. Гусиное перо, высохшее, но сохранившее форму. Пергаментный свиток, свернутый в трубку и перевязанный выцветшей тесьмой. Этот анахронизм выглядел настолько органично, что казалось, будто все остальное — компьютер, панели, сам офис — было построено вокруг него, как храм вокруг реликвии. Чернильница источала едва уловимый запах старой бумаги и металла, запах, который не должен был присутствовать в герметичном пространстве современного офиса, но присутствовал, словно просочившись сквозь время.
У стола стояла Марина, секретарь. Ей было около тридцати, но возраст определялся с трудом: лицо слишком ровное, кожа слишком гладкая, взгляд слишком спокойный. Она носила строгий костюм темно-синего цвета, блузку цвета слоновой кости и туфли на невысоком каблуке. Волосы собраны в тугой пучок, ни одна прядь не выбивалась. Движения выверенные, как у балерины или робота — трудно было сказать, что ближе. Она никогда не моргала раньше времени, не делала лишних жестов, и когда говорила, ее голос звучал так, словно проходил через какой-то внутренний фильтр, очищающий интонации от всего человеческого. На запястье у нее были часы швейцарской марки, которая перестала существовать в девятнадцатом веке, но часы выглядели новыми.
Сейчас она разбирала входящие звонки, отвечая по гарнитуре с безупречной вежливостью холодильника. Перед ней на столе лежал планшет, на экране которого мелькали имена, номера, краткие пометки о сути звонков. Она касалась экрана длинными пальцами, сортируя обращения на категории: срочные, важные, рутинные, отклоняемые. Ее руки двигались быстро и точно, как руки хирурга или карточного шулера.
— Да, господин Петренко, я передам Воланду Эдуардовичу, что вы согласны на четыре и семь десятых миллиарда, но только при условии полного информационного сопровождения на всех платформах, — говорила она, одновременно делая пометки стилусом. — Нет, стратегия уже утверждена. Корректировки не предусмотрены. Да, я понимаю ваши опасения относительно репутационных рисков. Да, это учтено. Спасибо за понимание.
Она коснулась экрана, завершая разговор, и тут же загорелась следующая линия. Марина взглянула на имя звонящего, едва заметно приподняла бровь — единственное проявление эмоции за последний час — и приняла вызов.
— Министерство? Да, конечно. Да, мы получили ваш запрос относительно модерации контента. Да, наши алгоритмы уже настроены на приоритизацию нужных нарративов. Отчет поступит к вечеру. Да, именно так. Нет, утечек не будет. Технические детали защищены стандартным протоколом. Всего доброго.
Еще одно касание экрана. Еще один звонок завершен. Марина положила стилус на стол — точно параллельно краю планшета, с геометрической точностью — и повернулась к креслу у окна, где сидел человек, которого она называла Воландом Эдуардовичем.
Он не шевелился уже минут десять, глядя на город внизу, и со стороны можно было подумать, что это восковая фигура, так безупречно он был неподвижен. Идеально сшитый костюм темно-серого цвета, сшитый на Савиль-Роу или в каком-то ателье, которое не афиширует свое существование. Ткань костюма была настолько качественной, что казалась живой — она дышала вместе с ним, складываясь и разглаживаясь без единой ненужной морщины. Белая рубашка, запонки из темного металла с гравировкой, которую невозможно было разглядеть на расстоянии. Галстук узкий, темно-бордовый, завязанный идеальным виндзорским узлом. На запястье часы, которые стоили как трехкомнатная квартира в центре Москвы — швейцарский механизм, корпус из белого золота, циферблат с единственной стрелкой, которая отсчитывала не часы, а нечто иное.
Лицо его было лишено возраста. Ему могло быть тридцать пять — гладкая кожа, отсутствие морщин, четкие линии скул. Могло быть пятьдесят — усталость во взгляде, какая-то выверенность движений, свойственная людям, прожившим долгую жизнь. А может, и вовсе не было никакого возраста — только вечность, притворяющаяся человеческими чертами. Темные волосы зачесаны назад, с легкой сединой на висках, которая выглядела не как признак старения, а как элемент стиля. Глаза темные, почти черные, с таким выражением, словно их обладатель видел слишком много и устал не от работы, а от самого существования.
Перед ним на столе стояла чашка кофе — эспрессо в белой фарфоровой чашке без рисунка. Кофе был сварен час назад и давно остыл, но Воланд не прикасался к нему. Рядом лежал телефон последней модели, экраном вниз, отключенный. Он не любил, когда его отвлекают звонками. Для этого существовала Марина.
— Воланд Эдуардович, — позвала она тихо, почти шепотом, но голос ее прорезал тишину офиса, как нож. — Отчеты готовы.
Он наконец пошевелился, медленно, словно выходя из какого-то транса. Повернул голову, и темные глаза скользнули по Марине, не задерживаясь, как будто она была частью интерьера.
— Покажи, — сказал он. Голос низкий, ровный, без интонаций. Голос человека, который давно перестал удивляться.
Марина коснулась панели управления на столе, провела пальцем по сенсору, и на зеркальной стене напротив вспыхнул огромный экран. Сначала он был белым, ослепительно белым, потом на нем начали проявляться графики, таблицы, диаграммы. Цифры, которые обычный человек не смог бы расшифровать. Это была не бухгалтерия, не финансовая отчетность, не статистика продаж. Это было нечто иное — карта человеческого сознания, разложенная по параметрам.
График нервных срывов населения Москвы за последний месяц тянулся синей линией через весь экран. Плавная синусоида с резкими пиками в районе праздников и политических событий. Первого декабря — небольшой подъем, связанный с началом зимы и сезонной депрессией. Пятого декабря — резкий скачок вверх, вызванный каким-то информационным поводом, который уже забыли все, кроме тех, кто его спровоцировал. Десятого декабря — спад, люди устали переживать и переключились на предновогоднюю суету.
Рядом располагался индекс постправды — показатель того, насколько люди готовы верить очевидной лжи, если она упакована правильно. Сейчас он составлял семьдесят два процента, что считалось нормой. Это означало, что из ста человек семьдесят двое предпочтут удобную ложь неудобной правде, если ложь будет подана красиво, эмоционально, с правильными триггерами. Двадцать восемь процентов — те, кто еще сопротивляется, кто пытается проверять информацию, искать источники, думать критически. Но их становилось меньше с каждым годом. График показывал динамику за десять лет, и кривая неуклонно ползла вверх.
Отчет об успешности вирусных скандалов занимал отдельную вкладку. Три инфлюенсера уничтожены репутационно за последние две недели — их имена, фотографии, краткие досье. Один был обвинен в плагиате, хотя доказательств не было. Второй — в неуместной шутке пятилетней давности, которую откопали и раздули до размеров преступления. Третий — в связях с неправильными людьми, и неважно, что связи эти были выдуманы. Все трое потеряли контракты, аудиторию, источники дохода. Все трое ушли из соцсетей, сломленные. Два политика выведены из игры через компромат, который был частично правдой, частично фальсификацией, но граница между правдой и ложью стерлась так искусно, что разобраться было невозможно. Один независимый журналист вынужден был уехать из страны после кампании травли, которая длилась три месяца и довела его до нервного срыва.
КПД по вовлечению аудитории в бессмысленные споры держался на уровне восьмидесяти процентов. Это означало, что восемь из десяти пользователей соцсетей тратили время на споры о том, что не имело значения. Правильно ли называть шаурму шаурмой или шавермой. Какой цвет платья на вирусной фотографии. Кто лучше — Толстой или Достоевский, причем спорили те, кто не читал ни того, ни другого. Важные темы — коррупция, экология, социальное неравенство — игнорировались, погребенные под слоями информационного мусора.
Статистика протухания смыслов в соцсетях показывала, что любая серьезная мысль теряет актуальность через сорок восемь часов. Неважно, насколько она важна, насколько глубока, насколько необходима обществу. Через два дня ее засыпают мемы, котики, скандалы, реклама. Люди забывают. Переключаются. Идут дальше. Внимание стало дефицитным ресурсом, и те, кто умел управлять вниманием, управляли миром.
Прогноз популярности мемов на три дня вперед располагался в нижней части экрана. Алгоритмы предсказывали всплеск интереса к старому видео с танцующим мэром какого-то провинциального города — видео снова начнут постить, добавлять новые звуковые дорожки, создавать пародии. Еще один прогноз — очередная волна ностальгии по нулевым годам, которая накроет аудиторию в районе пятнадцатого декабря. Люди начнут делиться фотографиями старых телефонов, вспоминать музыку, которую слушали в школе, плакать о потерянной юности. Это будет длиться дня три, потом сменится чем-то еще.
Воланд листал страницы отчета, щелкая пальцами по сенсорной поверхности стола. Экран менялся, показывая новые графики, новые данные. Карта информационных потоков Москвы, где цветными линиями были обозначены тренды, мемы, новости. Красные линии — агрессивный контент, вызывающий ярость. Синие — депрессивный, вызывающий уныние. Зеленые — развлекательный, отвлекающий от всего важного. Желтые — коммерческий, заставляющий покупать. Карта пульсировала, дышала, жила своей жизнью, и в ней можно было различить узоры, почти осмысленные, почти складывающиеся в нечто узнаваемое.
На лице Воланда не отражалось ничего — ни удовлетворения, ни разочарования, только легкая, почти незаметная скука. Скука человека, который видел это слишком много раз. Скука демиурга, которому наскучила собственная вселенная.
— КПД паники упал на сорок процентов, — сказал он наконец, остановившись на одном из графиков. — Люди устали. Слишком много кризисов за короткий срок. Пандемия, война, экономический спад, климатические катастрофы, политические скандалы. Они выгорели. Эмоциональная усталость снижает управляемость. Когда люди устают бояться, они начинают игнорировать опасность. А это создает непредсказуемость. — Он провел пальцем по экрану, увеличивая участок графика. — Нужна встряска. Что-то новое. Что-то, что вернет им способность чувствовать.
— Борис Семенович уже подготовил предложения, — откликнулась Марина, и ее голос прозвучал так, словно она знала об этом заранее. Впрочем, она всегда знала заранее.
Она кивнула в сторону двери, и дверь открылась бесшумно — так бесшумно, что казалось, будто ее никто не открывал, она открылась сама, повинуясь невидимому сигналу. В кабинет вошел пожилой мужчина с седыми волосами, аккуратно зачесанными назад и закрепленными каким-то средством, отчего волосы блестели, как металлическая проволока. Он был одет в строгий костюм угольно-черного цвета, белую рубашку с накрахмаленным воротничком и галстук в тонкую полоску. Очки в тонкой золотой оправе сидели на переносице так ровно, что казались нарисованными. В руках он держал не планшет, а настоящую папку с бумагами — толстый картон, перевязанный тесемкой цвета выцветшей крови.
Это был Борис Семенович, и он выглядел как главный бухгалтер провинциального музея, случайно забредший в офис венчурного капиталиста. От него веяло старомодной педантичностью, запахом пыльных архивов и канцелярских принадлежностей прошлого века. Он двигался осторожно, ставя ноги так, словно боялся наступить на что-то невидимое. Когда он проходил мимо зеркальных панелей, его отражение запаздывало на долю секунды, как будто не успевало за оригиналом.
Борис Семенович заведовал чем-то, что в официальных документах называлось «отделом балансировки ресурсов», но на деле он вел учет вещей нематериальных. Он подсчитывал смыслы, иллюзии, человеческую энергию. Он умел определять, сколько надежды осталось в обществе, сколько страха, сколько веры в будущее, и как эти величины распределяются по возрастным и социальным группам. Он составлял балансы, где в графе «активы» значились любовь, доверие и солидарность, а в графе «пассивы» — цинизм, апатия и ненависть. Он следил за тем, чтобы баланс не нарушался слишком резко, чтобы общество не впадало ни в эйфорию, ни в отчаяние, а держалось в состоянии управляемого дискомфорта.
— Воланд Эдуардович, — начал Борис Семенович, усаживаясь в кресло напротив стола и укладывая папку на колени. Он развязал тесемку медленно, с какой-то ритуальной тщательностью, словно открывал не документ, а священный текст. — У нас накопился резерв смысла в одном из проектов. Превышение плановых показателей на тридцать два процента. Это создает риски для общей экосистемы.
Воланд поднял бровь — единственное проявление удивления, на которое он был способен.
— Опять? — В его голосе прозвучала легкая досада, как у человека, которому приходится в сотый раз объяснять элементарные вещи. — Борис Семенович, мы с вами уже обсуждали этот вопрос неоднократно. Смысл нельзя копить. Его нужно обесценивать вовремя, иначе он начинает вредить экосистеме. Люди начинают думать своими головами, задавать вопросы, искать ответы. Это создает непредсказуемость. А непредсказуемость — враг порядка.
— Я прекрасно понимаю, — кивнул Борис Семенович, открывая папку и доставая из нее несколько листов, покрытых таблицами и графиками. Бумага была плотной, желтоватой, как будто напечатанной на машинке полвека назад. — Но в данном случае процесс пошел стихийно. Мы не успели среагировать достаточно быстро. Речь идет об инди-игре, которая появилась в открытом доступе неделю назад.
Он достал из папки еще несколько листов — на этот раз распечатки. Скриншоты игрового процесса, где средневековые улицы соседствовали с интерьерами монастырских келий. Аналитика скачиваний, представленная в виде столбчатых диаграмм. Отзывы игроков, распечатанные мелким шрифтом, с подчеркиваниями и пометками на полях, сделанными красной ручкой.
— «Костры истины», — произнес Борис Семенович, и в том, как он выговорил название, слышалась какая-то брезгливость, словно он произносил диагноз заболевания. — Автор — программист Максим Беляев, тридцать два года, проживает в районе Чертаново, съемная квартира, доход ниже среднего. Разработка велась три года, в полном одиночестве, без какого-либо внешнего финансирования. Игра вышла в открытый доступ ровно неделю назад, восьмого декабря, и на текущий момент набрала два миллиона скачиваний. Форумы переполнены обсуждениями. Блогеры пишут развернутые рецензии. Один известный критик, специализирующийся на инди-проектах, назвал это «новым словом в осмыслении исторической травмы».
— Травмы тринадцатого века, — усмехнулся Воланд, и усмешка его была холодной, почти печальной. — Удивительно. Люди обожают травмы, Борис Семенович. Особенно чужие и старые. Свои собственные они предпочитают игнорировать, прятать, закапывать поглубже. Но чужие, особенно отстоящие на семьсот лет, они готовы смаковать бесконечно. Вкусно так, за чашкой латте с корицей, сидя в теплом кафе. Можно поплакать над судьбой средневекового еретика, почувствовать себя сопричастным к чему-то важному, а потом вернуться к своей безопасной жизни и забыть через два дня.
В этот момент дверь снова открылась — так же бесшумно, как в первый раз, — и в кабинет вошли еще двое. Первым шел высокий широкоплечий мужчина с лицом, которое можно было бы назвать аскетичным, если бы не руки. Руки у него были большие, сильные, с выступающими венами и мозолями на ладонях — руки, созданные для того, чтобы держать, сжимать, душить. Он был одет в черную водолазку и темные брюки, и двигался с той особой осторожностью, которая свойственна людям, привыкшим контролировать каждое движение. Это был Азеф, и он носил титул директора по безопасности, хотя никто толком не понимал, безопасность чего именно он обеспечивает. В руках он держал планшет последней модели, и экран планшета светился холодным синим светом, отбрасывая на его лицо странные тени.
За ним следовал второй — полная противоположность первому. Худощавый, почти тощий, в потертых джинсах и дорогой футболке с выцветшим логотипом какой-то забытой рок-группы девяностых. Волосы растрепаны, щетина на щеках, вечная ухмылка на лице — ухмылка человека, который знает что-то, чего не знают остальные, и находит это бесконечно забавным. Это был Кирилл Воронов, и официально он числился креативным директором и аналитиком, а неофициально занимался тем, что сам называл «контентным давлением». Он умел управлять общественной истерикой через правильно выбранные триггеры, запускать вирусные скандалы, направлять гнев толпы в нужное русло. Он был мастером хаоса, и хаос был его стихией.
Они вошли без стука, без приветствий, как будто имели право появляться здесь в любой момент. Азеф сразу направился к столу, Кирилл устроился в кресле у окна, закинув ногу на ногу и достав из кармана собственный телефон.
— Мы как раз обсуждаем игру Беляева, — сказал Воланд, не оборачиваясь. — Азеф, ты изучал материал?
— Изучал, — кивнул Азеф, останавливаясь рядом со столом и проводя пальцем по экрану планшета. — Подробно изучал. И могу с уверенностью сказать: это аномалия, Воланд Эдуардович. Чистая аномалия. — Он увеличил на экране какой-то график и повернул планшет так, чтобы Воланд мог видеть. — Игра растет не по стандартной модели распространения вирусного контента. Обычно такой контент вызывает либо агрессию, либо умиление, либо возмущение — простые, базовые эмоции, которые легко монетизируются и контролируются. Агрессия порождает репосты, умиление — лайки, возмущение — комментарии. Все это предсказуемо, все это управляемо. Здесь же мы наблюдаем совершенно другой паттерн.
Он перелистнул на следующий экран, где были выгружены цитаты из отзывов игроков.
— Люди пишут о философии выбора. О природе веры. О цене убеждений. О том, что значит оставаться верным себе, когда весь мир против тебя. — Азеф поднял взгляд от планшета. — Это длинные тексты, Воланд Эдуардович. Не мемы, не короткие реакции, а развернутые рассуждения. Люди тратят время на то, чтобы сформулировать мысли. Алгоритмы соцсетей не понимают, как это классифицировать. Стык философии, трагедии и смысла оказался слишком нестандартным для машинного обучения. Нейросети пытаются определить тональность, но не могут: это не позитив, не негатив, это что-то третье.
— Плюс, — подхватил Кирилл, не отрываясь от своего телефона, — наблюдается аномальное удержание внимания. Средний игрок проводит в игре около четырех часов. Это в три раза больше, чем обычно для инди-проектов такого типа. И — что самое интересное — они возвращаются. — Он поднял взгляд, и ухмылка на его лице стала шире. — Проходят игру по второму разу. По третьему. Пытаются найти альтернативные концовки, хотя их нет. Пытаются понять Теофила, вжиться в его логику, почувствовать то, что чувствовал он. Это совершенно не характерно для современной аудитории, Воланд Эдуардович. Обычно контент потребляется одноразово и тут же забывается. Здесь же мы видим попытки осмысления. А осмысление — это опасно. Осмысление ведет к вопросам. Вопросы ведут к сомнениям. Сомнения ведут к поиску ответов. И вот уже человек выходит за пределы управляемого информационного поля.
Воланд поднялся из-за стола медленно, словно каждое движение давалось ему с усилием, и подошел к окну. Город внизу мерцал огнями — миллионы огней, каждый из которых был чьей-то жизнью, чьей-то надеждой, чьим-то страхом. Где-то там, в одной из светящихся точек этого огромного организма, в маленькой съемной квартире на окраине, сидел программист Беляев и дописывал свою игру, не подозревая, что за ним наблюдают с высоты сотого этажа. Не подозревая, что его творение стало предметом обсуждения людей, которые решают судьбы миллионов.
— Слишком много подлинного смысла, — произнес Кирилл задумчиво, откладывая телефон и глядя в потолок. — Это всегда вызывает сбой в системе. Смысл — это как вирус, Воланд Эдуардович. Один человек находит смысл, делится им с другим, тот — с третьим, и вот уже начинается эпидемия мышления. А мышление — это потеря контрольных точек. Нам нужен хаос, управляемый хаос, а не ориентация. Нам нужно, чтобы люди метались из стороны в сторону, хватались за противоречивые идеи, спорили друг с другом. Но не чтобы они находили опору. Не то, чтобы они понимали, во что верят и почему.
— Интересная деталь, — добавил Азеф, листая что-то на планшете. — Беляев использовал подлинный исторический документ тринадцатого века. Судя по всему, он действительно наткнулся на записки этого Теофила де Монфора — монаха-доминиканца, еретика, сожженного инквизицией в тысяча двести сорок третьем году. — Он увеличил на экране отсканированную страницу манускрипта, покрытую выцветшими латинскими буквами. — Подлинность всегда опасна, Воланд Эдуардович. Она заразна. Люди чувствуют, когда что-то настоящее, даже если не могут объяснить, почему. Это работает на уровне инстинкта. Фальшивка может быть красивой, профессиональной, дорого сделанной, но в ней нет... резонанса. А подлинность резонирует. Она создает вибрацию, которая передается от человека к человеку.
Воланд молчал, продолжая смотреть в окно. За стеклом начинал падать снег — мелкий, почти незаметный, превращавший город в размытую акварель. Фонари ловили снежинки, и казалось, будто воздух наполнен светящейся пылью. Борис Семенович перелистывал бумаги в своей папке, делая пометки карандашом на полях. Кирилл постукивал пальцами по подлокотнику кресла, выстукивая какой-то ритм. Азеф замер в ожидании, держа планшет перед собой как щит. Марина стояла у стола, неподвижная, как статуя, и только ее пальцы изредка касались экрана планшета, сортируя входящие сообщения.
Тишина в кабинете была такой плотной, что казалось, будто воздух загустел, превратился в нечто почти осязаемое. Можно было услышать тиканье часов на запястье Воланда — негромкое, ритмичное, отсчитывающее секунды, которые здесь, на сотом этаже, текли иначе, чем внизу. Можно было услышать гул кондиционера — настолько тихий, что он ощущался скорее как вибрация, чем как звук. Можно было услышать собственное дыхание, и от этого становилось не по себе, словно ты подслушивал что-то интимное.
Наконец Воланд повернулся. Движение было медленным, почти театральным. В его темных глазах мелькнуло что-то — не то любопытство, не то хищное предвкушение, не то усталое раздражение от необходимости снова вмешиваться в человеческие дела.
— Какова статистика ложных просветлений? — спросил он негромко, и вопрос прозвучал странно, как будто он спрашивал о погоде или курсе валют.
Борис Семенович быстро полистал свои бумаги, находя нужную страницу. Очки съехали на кончик носа, и он поправил их указательным пальцем.
— В пределах нормы, Воланд Эдуардович. Семьдесят процентов тех, кто посещает тренинги личностного роста и семинары по самосовершенствованию, возвращаются к прежнему психологическому состоянию в течение двух недель. Эйфория от обретения смысла быстро выветривается при столкновении с повседневной реальностью. Восемьдесят процентов тех, кто читает мотивационную литературу, не производят никаких реальных изменений в своем поведении. Книги остаются прочитанными, но не примененными. Девяносто процентов тех, кто смотрит вдохновляющие видео в интернете, забывают их содержание в течение суток. Эмоциональный подъем длится от силы несколько часов, после чего человек возвращается к привычному алгоритму существования.
— Есть ли всплеск попыток думать своими головами? — Воланд задал следующий вопрос, и в голосе его послышалась легкая ирония, словно сама возможность таких попыток казалась ему забавной.
Борис Семенович нахмурился, и морщины на его лбу углубились, образуя рисунок, похожий на карту с изолиниями.
— Локальный всплеск фиксируется именно в аудитории игры Беляева, — ответил он осторожно, словно сообщал плохие новости. — Пять процентов игроков начали самостоятельно искать дополнительную информацию о средневековой философии. Они гуглят имена схоластов, читают статьи о спорах между реалистами и номиналистами, пытаются понять контекст эпохи. Три процента отключили автоматические рекомендации в социальных сетях и перешли на ручной поиск контента. Они больше не хотят, чтобы алгоритм решал за них, что им читать и смотреть. Два процента начали вести дневники собственных размышлений — не для публикации, не для лайков, а просто для себя, пытаясь разобраться в собственных мыслях.
Все присутствующие переглянулись. Взгляды скользили от одного к другому, и в этих взглядах читалась тревога. Это было плохо. Очень плохо. Люди, думающие своими головами, — это люди непредсказуемые, а непредсказуемость была врагом порядка, врагом системы, врагом всего того, что они здесь строили.
— Сколько пользователей отключили рекомендации и начали искать самостоятельно? — медленно повторил Воланд, и в повторении этого вопроса была какая-то особая тяжесть, словно он взвешивал каждое слово.
— Три процента, как я и сказал, — подтвердил Борис Семенович, перепроверяя цифры в своих бумагах. — На первый взгляд это может показаться незначительной величиной, но если рассматривать в контексте общей статистики, это в десять раз выше обычного фона. Обычно показатель отключения рекомендаций держится на уровне ноль целых три десятых процента. Здесь же мы видим резкий скачок. И, что еще более тревожно, тенденция продолжает расти. Каждый день к ним присоединяются новые люди.
Воланд вернулся к столу, провел рукой по холодной поверхности черного мрамора. Камень был ледяным под пальцами, и холод этот казался неестественным, словно исходил не из материала, а из чего-то глубже. Он сел, откинулся в кресле, сложил пальцы домиком перед лицом — жест задумчивости, который выглядел почти как молитва, если бы не выражение глаз.
— Хорошо, — сказал он тихо, и слово это прозвучало как приговор. — Если они так хотят настоящей истины — дадим им ее. Но в самой опасной форме — в человеческой.
Кирилл присвистнул — негромко, с восхищением и одновременно с опаской.
— Вы хотите материализовать персонажа игры?
— Я хочу устроить эксперимент, — спокойно ответил Воланд, и спокойствие это было страшнее любого гнева. — Пусть фанатик истины, этот Теофил де Монфор, живший в тринадцатом веке и умерший на костре за свои убеждения, сойдется с обществом, где истина стала товаром. Где ее продают, покупают, подделывают, обесценивают. Посмотрим, что из этого выйдет. Посмотрим, кто кого испугается первым. Посмотрим, сколько продержится подлинность в мире симуляций, искренность — в мире цинизма, вера — в мире, который верит только в деньги и алгоритмы.
Азеф наклонился вперед, сжимая планшет в руках.
— Это потребует значительных ресурсов, Воланд Эдуардович. Серьезного вмешательства в цифровой каркас реальности. Мы не делали ничего подобного с проекта номер девять, и тот проект, если вы помните, закончился не самым удачным образом.
— Проект номер девять закончился неудачей, — вмешался Борис Семенович, листая бумаги и находя нужный отчет, — потому что материализованный объект не выдержал столкновения с современной реальностью и саморазрушился через две недели. Психика не справилась с давлением противоречий. Объект впал в депрессию, перестал взаимодействовать с окружающими и, в конечном итоге, дематериализовался самопроизвольно.
— Тогда был другой тип личности, — возразил Воланд, и в голосе его появились металлические нотки. — Тогда мы материализовали циника. Человека разочарованного, уставшего, не верящего ни во что. И циник в мире цинизма не представляет никакого интереса. Он просто растворился в общей массе, стал частью системы, перестал быть различимым. Здесь же у нас совершенно другой случай. Здесь у нас идеалист. Фанатик. Человек, готовый умереть за свои убеждения и уже однажды умерший. — Он улыбнулся, и эта улыбка была холодной, как лезвие ножа, как ветер с ледников, как взгляд палача. — Таких людей не осталось, господа. Их выдавили, вытравили, высмеяли, сломали. Общество научилось производить только циников и конформистов. Посмотрим, как оно отреагирует на встречу с собственной совестью. На встречу с тем, чем могло бы быть, но не стало.
— А что с самим Беляевым? — спросил Кирилл, и в вопросе его слышался неподдельный интерес. — Он же поймет, рано или поздно, что происходит что-то не то. Что его персонаж обрел реальность. Как он отреагирует?
— О, он поймет, — кивнул Воланд, и в кивке этом была какая-то мрачная удовлетворенность. — Конечно, поймет. Он поймет, что его создание обрело жизнь. Разве не об этом мечтает каждый творец? Разве не это высшая награда для художника — увидеть, как его творение становится реальностью? — Он помолчал, глядя в пространство, словно видел там что-то, недоступное остальным. — Только вот творения редко слушаются создателей. У них появляются собственные идеи. Собственная воля. Собственные желания и страхи. И тогда начинается настоящая драма. Драма создателя, который больше не контролирует созданное. Драма бога, который обнаруживает, что его творение не собирается подчиняться.
Борис Семенович медленно, с какой-то торжественностью, словно совершая обряд, перекрестился. Жест был странным, механическим — три пальца сложены вместе, движение справа налево, как крестятся староверы, но в этом движении не было ни веры, ни благоговения, только привычка, выработанная за столетия. Перекрестился, как бухгалтер ставит подпись под документом, удостоверяя правильность расчетов.
— Когда начинаем? — спросил он деловито, убирая бумаги обратно в папку и снова перевязывая ее тесемкой.
Воланд посмотрел на свои часы. За окном город начал погружаться в сумерки — те особенные зимние сумерки, когда день не переходит в вечер, а проваливается в темноту разом, как будто кто-то щелкнул выключателем. Огни зданий разгорались ярче, превращая Москву в светящийся лабиринт, в неоновый улей, в фосфоресцирующий организм. Снег за окном падал гуще, и теперь его было хорошо видно — белые хлопья танцевали в свете прожекторов, устремляясь вниз, к земле, которая отсюда казалась такой далекой, что до нее словно и вовсе невозможно было дотянуться.
— Дадим Беляеву немного времени насладиться успехом, — произнес Воланд, и голос его звучал почти мягко, почти по-человечески. — Пусть почитает восторженные отзывы, поверит, что его услышали. Было бы невежливо лишать художника этого краткого момента торжества. Творчество — священный процесс, даже если творит смертный. Даже если он творит, не понимая, что именно творит. Завтра, в полночь, запустим процесс материализации.
Азеф встал и решительным шагом подошел к сенсорной панели управления, которая располагалась на отдельном постаменте у дальней стены. Панель была размером примерно с письменный стол, ее поверхность матовая, приятная на ощупь. Когда Азеф коснулся ее пальцами, экран вспыхнул, и на нем появилось меню, где древние символы соседствовали с современными интерфейсами в стиле минимализма. Магические круги, начертанные светящимися линиями, накладывались на диаграммы потоков данных. Каббалистические знаки переплетались с программным кодом. Руны викингов соседствовали с графиками биржевых котировок. Все это выглядело одновременно абсурдно и пугающе правильно, словно кто-то нашел способ перевести мистику на язык математики и обратно.
Азеф провел пальцем по экрану, открывая один за другим уровни доступа. Каждый уровень требовал подтверждения — сканирования отпечатка пальца, распознавания сетчатки глаза, ввода сложных паролей, состоящих из букв алфавитов, которые вышли из употребления тысячу лет назад.
— Вмешательство в цифровой каркас, — проговорил он вслух, словно читая инструкцию или молитву. — Подтверждение уровня допуска — одиннадцатый. Объект материализации — Теофил де Монфор, монах-доминиканец, родился в тысяча двести пятнадцатом году, казнен в тысяча двести сорок третьем году через сожжение на костре за ересь. Точка входа в текущую реальность — город Москва, Российская Федерация, район Чертаново. Координаты привязаны к текущему местоположению Максима Беляева. Время активации процесса материализации — двадцать четыре ноль ноль по московскому времени.
Кирилл достал свой собственный планшет — более потрепанный, чем у Азефа, покрытый наклейками с логотипами давно обанкротившихся стартапов — и начал делать пометки быстрыми движениями стилуса.
— Проект: Теофил, — бормотал он себе под нос. — Статус: материализация из цифровой среды в физическую реальность. Основные задачи: наблюдение за поведением объекта, фиксация реакций окружающих, сбор данных о взаимодействии средневекового идеалиста с постмодернистским обществом. Прогнозируемый срок существования объекта в стабильном состоянии — одна неделя, максимум две, после чего возможна дестабилизация личности. Риски: возможность неконтролируемого поведения объекта, создание избыточного информационного шума вокруг игры Беляева, нежелательное влияние на целевую аудиторию, провоцирование вопросов о природе реальности среди населения.
Борис Семенович медленно сложил все бумаги обратно в свою папку и перевязал ее тесемкой, затягивая узел с педантичной тщательностью.
— Мне понадобится выделить дополнительный бюджет на амортизацию смыслов, — сказал он, доставая из внутреннего кармана пиджака маленький блокнот в кожаном переплете и карандаш. — Если объект из тринадцатого века начнет активно взаимодействовать с современностью, это неизбежно вызовет непредвиденные колебания в информационном поле. Люди начнут задавать вопросы. Много вопросов. Почему он говорит странно? Почему он одет не так? Откуда он взялся? Почему его можно потрогать, но его нет в базах данных? Это создаст избыточный смысл, который необходимо будет нейтрализовать в кратчайшие сроки. Нужно будет запустить дезинформационные кампании, создать несколько конкурирующих объяснений происходящего, чтобы люди запутались и перестали искать истину.
— Утверждаю, — кивнул Воланд коротко, как военачальник, утверждающий план операции. — Действуйте по своему усмотрению. Бюджет не ограничен.
Марина, молчавшая все это время и стоявшая у стола словно часть обстановки, вдруг ожила. Она подошла к Воланду и положила перед ним на стол тонкую папку из черной кожи с тиснением золотом — какие-то символы, которые можно было принять за инициалы, но при ближайшем рассмотрении они оказывались чем-то иным, не буквами и не цифрами.
— Формальности, — сказала она своим ровным голосом, лишенным интонаций. — Для официального запуска проекта номер тринадцать требуется ваша личная подпись, Воланд Эдуардович. Стандартная процедура.
Воланд открыл папку. Внутри лежало несколько листов плотной бумаги с мелким шрифтом — договор, контракт, соглашение. Было непонятно, с кем именно заключается этот контракт и какие именно обязательства он налагает, но текст был составлен юридически безупречно, каждая фраза выверена, каждое слово на своем месте. Воланд даже не стал читать — он явно знал, что там написано, или ему было все равно.
Он взял ручку — обычную шариковую ручку с синим колпачком, какие продаются в любом канцелярском магазине за пятьдесят рублей, — и расписался на первой странице, потом на второй, потом на третьей. Подпись его была размашистой, почти небрежной, петли букв выходили далеко за отведенные строки, но в этой небрежности угадывался какой-то древний росчерк, какая-то печать власти, словно он подписывал не бумаги, а нечто гораздо более важное. Договор с судьбой. Контракт с реальностью. Приговор миру.
— Все, — сказал он, откладывая ручку и закрывая папку. — Начали.
Азеф нажал последнюю виртуальную кнопку на сенсорной панели — большую, красную, мигающую. Экран вспыхнул ярким белым светом, на мгновение ослепив всех присутствующих, а потом символы на нем забегали быстрее, сливаясь в сплошной поток, в водопад знаков, в реку информации. Где-то в недрах серверов, расположенных глубоко в подвалах башни, в помещениях, куда не ступала нога человека годами, запустился процесс, который невозможно было описать языком ни физики, ни информатики, ни даже метафизики.
Это было одновременно и вычисление, и заклинание. И хирургическая операция на теле реальности, и алхимическая трансформация. И молитва, и богохульство. Цифровой каркас мира — та невидимая сеть данных, которая связывала все телефоны, все компьютеры, все камеры наблюдения, все банковские счета, все социальные профили, все карты лояльности и кредитные истории, все GPS-координаты и биометрические данные, — начал деформироваться, изгибаться, готовясь принять в себя нечто чужеродное. Нечто, что не должно было существовать в двадцать пятом году. Нечто, что умерло семьсот лет назад и теперь готовилось родиться заново.
В кабинете стало тише. Еще тише, чем было. Даже кондиционер, казалось, замолчал. Даже часы перестали тикать. Даже дыхание присутствующих стало неслышным. Воланд снова подошел к окну, двигаясь так, словно шел по воде или по воздуху, и посмотрел на город.
Москва лежала под ним, как огромная светящаяся модель, как макет цивилизации, как голограмма реальности. И на мгновение — совсем на мгновение, меньше секунды, — отражение города на стекле исказилось, словно по нему прошла рябь. Здания дрогнули, улицы изогнулись, небо потемнело, и в этой ряби можно было различить что-то другое: узкие средневековые переулки, вымощенные камнем. Деревянные дома с покосившимися крышами. Факелы вместо фонарей. Костер на площади, вокруг которого собралась толпа. Человеческую фигуру, привязанную к столбу, объятую пламенем.
Потом все вернулось на место. Москва снова была Москвой. Но ощущение осталось — ощущение, что реальность больше не является чем-то незыблемым. Что она мягкая, податливая, что в ней можно проделать дыру, как в ткани. Что границы между возможным и невозможным тоньше, чем кажется. Что прошлое может стать настоящим, если кто-то очень захочет. Или если кто-то очень могущественный решит, что так будет интереснее.
А где-то в Чертаново, в маленькой съемной квартире на четвертом этаже панельной девятиэтажки, Максим Беляев сидел за компьютером и перечитывал отзывы на свою игру. Два миллиона скачиваний за неделю. Сотни комментариев. Люди писали, что игра заставила их задуматься, что они плакали над судьбой Теофила, что давно не встречали ничего настолько честного и глубокого. На экране мигало новое уведомление от Digital Dreams с предложением о сотрудничестве, но Максим пока не открывал его. Он просто сидел и смотрел на цифры, не веря, что три года работы наконец привели к чему-то.
Он еще не знал, что через несколько часов его игра перестанет быть игрой. Он не знал, что его персонаж сделает шаг из пикселей в плоть, из виртуальности в материальность, из прошлого в настоящее. Он не знал, что его жизнь вот-вот изменится так радикально и необратимо, что он перестанет понимать, где заканчивается творчество и начинается кошмар. Где кончается фантазия и начинается реальность. Где проходит граница между созданным и существующим.
А на сотом этаже башни в Москва-Сити четверо существ, которые называли себя людьми, но не были ими до конца — или были когда-то давно, но перестали, — наблюдали, как запускается эксперимент. Эксперимент, который должен был ответить на вопрос, мучивший Воланда Эдуардовича уже не одно столетие, может быть, не одно тысячелетие: изменился ли человек? Стал ли он лучше, добрее, мудрее, свободнее? Или просто научился лучше прятать свою истинную природу под слоями цивилизации, технологий, красивых слов и правильных деклараций?
— Будет весело, — сказал Кирилл, глядя в экран своего планшета, где уже начали появляться первые строки автоматически генерируемого отчета. — Очень весело.
Воланд не ответил. Он продолжал стоять у окна, и его отражение в стекле выглядело не совсем человеческим — слишком четким, слишком холодным, слишком неподвижным. Слишком вечным. За его спиной офис погрузился в полумрак — Марина выключила часть освещения, оставив только мягкий свет торшеров в углах. Тени легли по стенам, исказив пропорции помещения, превратив его во что-то похожее на средневековый зал, на готический собор, на место, где вершатся судьбы.
Внизу город дышал, жил, суетился. Миллионы людей двигались по своим траекториям — ехали в метро, стиснутые в вагонах, пили кофе в круглосуточных кафе, глядя в телефоны, ссорились в комментариях под постами на темы, которые завтра забудут, мечтали о маленьком счастье, о повышении зарплаты, об отпуске, о любви. Они не подозревали, что наверху за ними наблюдают. Не подозревали, что завтра в их реальность войдет нечто, чего там быть не должно. Нечто невозможное. Нечто мертвое, которое станет живым.
Не подозревали, что один из них — программист из Чертаново, уставший идеалист тридцати двух лет, создавший игру о еретике просто потому, что хотел сказать что-то важное миру, — станет свидетелем того, как его творение обретет жизнь.
И что эта жизнь будет недолгой, трагичной и абсолютно, пугающе, невыносимо настоящей.
Снег за окном падал все гуще. Город растворялся в белой пелене. А на сотом этаже башни четверо фигур застыли в ожидании, как шахматисты перед решающим ходом.
Эксперимент начался.